[Костомаров Н. И. Исторические произведения. Автобиография. — К., 1990. — С. 490-501.]

Попередня     Головна     Наступна             Примітки






V

Жизнь в Саратове


В Саратове я был определен в должность переводчика при губернском правлении с жалованьем 350 рублей в год; переводить было нечего, и я только числился на службе. Губернатор поручил мне в своей канцелярии заведование сначала уголовным столом, а потом секретным; в последнем производились дела преимущественно раскольничьи, что для меня было довольно любопытно. Тут я увидел строгие преследования и стеснения раскольников, бывшие в силе при архиерействе Иакова, недавно перед тем переведенного в Нижний. Занятие сектантскими делами влекло меня к ознакомлению с миром раскольничьим, но это было не так-то легко: с одной стороны, при крайней сосредоточенности, какою отличаются сектанты в сношениях с чиновниками; с другой — при моем положении ссылочного близкие сношения с раскольниками могли бы возбудить подозрение начальства. Я успел, однако, на первых порах познакомиться с одним раскольничьим семейством, имевшим под городом сад, куда я стал ездить для прогулки. Раскольники эти принадлежали к поморской секте, и здесь-то я впервые узнал об основаниях, на которых держится эта секта и вообще вся беспоповщина.

Мало-помалу случай сводил меня на знакомство с жителями города, в среде которых нашел я несколько образованных семей, где были люди с университетским образованием. На следующий год я познакомился и сошелся с кружком сосланных поляков. Эти были люди развитые, и мне было приятно в их обществе, хотя их польский патриотизм не раз наталкивался на мои русские симпатии и подавал повод к горячим, хотя и приятельским, спорам. Один из этих поляков, Мелянтович, стал моим задушевным приятелем, потому что в нем одном польский патриотизм уступал место идее славянской взаимности и не доходил до той враждебности ко всему русскому, какою вообще отличались поляки. Этот молодой человек, впоследствии умерший от холеры, не дождавшись своего освобождения, представлялся мне типом того поляка, который, как мне казалось, мог быть только до введения иезуитов, исказивших польское воспитание и создавших в поляках хитрость и двоедушие, что так несвойственно было их прежней славянской натуре.

Между тем пришла мне мысль продолжать историю Богдана Хмельницкого, и я написал письмо к графу Свидзинскому, зная, что он имеет богатую библиотеку, и просил его присылать мне материалы для окончания известного ему моего труда. Граф принял мою просьбу так любезно, как я и не надеялся: присылал мне одну за другою из своей библиотеки латинские и польские книги, служащие источниками для эпохи Хмельницкого. С помощью этих сочинений я имел возможность не только продолжать свое историческое сочинение, но /491/ даже и привести его в такой вид, в каком оно нуждалось только в дополнительной обработке, а это последнее дело я оставлял на то время, когда буду свободен и найду возможность ехать в такие места, где находятся библиотеки и архивы.

Несмотря на все тогдашние занятия я сильно хандрил, и хандра отозвалась на моих нервах: у меня возобновилась прежняя мнительность и наклонность преувеличивать свои недуги или же даже создавать небывалые. Я стал лечиться; но так как в Саратове не было опытных и искусных врачей, то я попадался в руки таким эскулапам, которые стали меня пичкать произведениями латинской кухни, и я от страха болезней, каких у меня не бывало, нажил себе действительные болезни — неизбежные следствия ядовитых веществ, какими меня угощали. Таким образом однажды мне дали чай из валерианы; после двух стаканов у меня началось головокружение; я выскочил на воздух и упал на землю; кругом меня все вертелось: крыши домов, вершины колоколен и даже отдаленные горы; на мое счастие, шедшая ми мо женщина догадалась, что мне дурно, и дала мне несколько ударов в спину; со мною началась сильная рвота, возобновлявшаяся раза четыре, и только это спасло меня — иначе, как говорили потом врачи, у меня сделался бы прилив крови к мозгу и апоплексический удар.

С этих пор на некоторое время я устранил себя от занятий историею, вдался в чтение физических и астрономических сочинений, прочел с большим наслаждением Гумбольдта и до крайности увлекся астрономиею. Весною в 1852 году я познакомился с Анной Никаноровной Пасхаловой, впоследствии вышедшей замуж за Д. Л. Мордовцева. Это была женщина чрезвычайно любознательная и увлекающаяся; ее, как и меня, занимала в то время астрономия. К нашему удовольствию, в Саратове временно проживал странствующий оптик Эдельберг (в настоящее время жительствующий в Харькове). У него, между прочим, был очень хороший астрономический телескоп, и, пользуясь этим обстоятельством, мы ездили к нему практически наблюдать и поверять прочитанные нами сведения о строении и течении небесных тел. Летом по представлению губернатора я был отпущен в Крым, чем был обязан милости нынешнего государя императора, который во время отсутствия родителя управлял делами государства. Я ехал через Таганрог, где, опоздавши к отплытию парохода, принужден был дожидаться нового пароходного рейса целых десять дней. На пароходе от Таганрога до Керчи я встретил харьковского профессора-медика Альбрехта с одним французом, пансионосодержателем в Харькове, и с одним помещиком из Харьковской губернии. Мы условились проехать вместе по Южному берегу; к нам пристал учитель французского языка в екатеринодарской гимназии Аморетти, родом итальянец из Милана, приехавший в отрочестве в Россию и потом учившийся в Харьковском университете. Он владел в совершенстве русским языком, познакомился с малорусскою народностью и сердечно полюбил ее. /492/

В Керчи мы остановились на четыре дня и получили приглашение присутствовать при раскопке одного древнего кургана. Раскопкой заведовал тогда художник Бегичев; при той же раскопке был приехавший в Керчь одесский профессор Н. Н. Мурзакевич 77. Когда раскопан был один курган и открылся в глубину его склепа узкий вход, через который можно было только пролезть ползком, я вместе с Мурзакевичем спустился туда. Мы очутились в подземном склепе, настолько высоком, что можно было безопасно стоять в нем; мы увидали груду жженных костей, разложенных на земляном прилавке; в головах скелета была глиняная амфора, которую мы вынесли с собою и передали Бегичеву для музея. Более ничего там не найдено. Мы объездили окрестности Керчи, посетили Царский курган, давно уже разрытый, и входили в его средину, представляющую пещеру с винтообразным сводом; потом посещали Золотой курган, находящийся за городом на противоположной стороне от Царского, но не могли спуститься в его внутренность, потому что она недавно завалилась. Разъезжая по окрестностям Керчи, мы заехали в Еникале, где попробовали знаменитого еникальского балыка, который действительно отличается необыкновенно хорошим вкусом. Из Керчи отправились мы в Феодосию, где пробыли только несколько часов, и следовали далее по морю до Ялты. Не останавливаясь в этом городе, мы взяли почтовую тройку, наняли сверх того верховых лошадей и двинулись в путь на запад, предположивши заезжать в более живописные дачи, расположенные по берегу Черного моря.

Первым местом, куда мы заехали, была Ливадия, принадлежавшая тогда графу Северину Потоцкому; дворец его был устроен и убран в античном, греческом вкусе. Перед крыльцом дворца был разведен цветник, чрезвычайно богатый видами растений и изящный. Из Ливадии мы проехали в обе Ореанды, заехали на дачу князя Мещерского, где гостеприимный хозяин угостил нас завтраком, а оттуда прибыли в Алупку. В то время не было еще там построенной после гостиницы; содержал нечто в роде таверны какой-то француз, страдавший страстью к запою. Здесь с нас содрали неимоверно дорогую цену за плохо приготовленный обед и за ночлег на сене и соломе. Наше неудобство помещения выкупалось наслаждением, какое мы испытывали в превосходном саду, устроенном чрезвычайно изящно и с соблюдением необыкновенной близости к природе и совершенного отсутствия искусственности. Я пожалел только, что не мог остаться в этом очаровательном месте по крайней мере на несколько дней. На другой день, еще раз обошедши значительную часть сада и полюбовавшись всеми его прелестями, мы отправились на почтовых далее и таким образом проехали через Байдарские ворота и Байдарскую долину до Балаклавы, куда прибыли на восходе солнца в следующий день. Наша медленность произошла оттого, что мы в дороге почти на каждом сколько-нибудь живописном месте вставали и любовались видами. Взошедши на гору в Балаклаве, мы осмотрели стоящие на ней /493/ генуэзские башни; потом спустились вниз, искупались в заливе и, севши на тележку, отправились в Севастополь.

В этом городе мы нашли самый радушный прием; познакомившийся с нами на пароходе во время плавания от Керчи до Ялты лейтенант Варницкий (впоследствии убитый во время войны), сын одного из адмиралов, доставил нам возможность осмотреть несколько кораблей. На каждом из них мы были приветствуемы обществом флотских офицеров, оказывавших нам чрезвычайное радушие и внимательность. Затем мы осмотрели библиотеку и обсерваторию; потом обходили сухие доки и пошатались по улицам. Город был красив, хотя белая пыль, покрывавшая его улицы, невольно наводила скуку. Никто из нас не мог в то время предчувствовать, что от всего виденного нами через три года не останется ничего, кроме развалин и печальных следов разрушения, какие мне привелось увидеть спустя после того восемнадцать лет. Харьковские товарищи моего путешествия уплыли из Севастополя в Одессу, а я вместе с Аморетти уехал на почтовых в Бахчисарай, где мы переночевали и, осмотревши ханский дворец, пустились в Феодосию. У Аморетти там жили родные, а я хотел там купаться. Мое купанье в Феодосии продолжалось, однако, недолго: скука и грусть, возбуждаемые чрезвычайным зноем, одиночеством и пустынною местностью, до того вывели меня из терпения, что я покинул купанье и уехал через Керчь и Таганрог назад в Саратов, куда и прибыл в первых числах августа.

По приезде в Саратов симпатии мои от астрономии обратились к этнографии, и мы с г-жою Пасхаловою вздумали собирать местные народные песни. Таким образом во мне разом пробудилась склонность к тому, к чему я с таким же увлечением предавался назад тому лет десять в другом крае. Я очень часто ездил к г-же Пасхаловой в деревню, отстоявшую от города за восемь верст, где мы приглашали простонародных мужчин и женщин, заставляли петь песни и записывали их; кроме того, в самом городе я преусердно ходил всюду, где только мог найти себе песенную добычу, и таким образом познакомился с народною великорусскою поэзиею, которую до того времени знал только по книгам.

Весною 1853 года Анна Никаноровна уехала в Петербург, а я с тех пор принялся за иную работу; я перебрал все, что мог найти печатного из актов и документов, касающихся внутреннего русского быта прошедших времен, и делал выписки и заметки на особых билетах, составляя из них отделения, касающиеся разных отраслей исторической жизни. Это занятие потянулось на года и увлекало меня до конца моего пребывания в Саратове. В это время, по случаю продажи дома моим бывшим хозяином, я перешел на иную квартиру, в дом консисторского чиновника Прудентова, и оставался там уже до конца, занимая за сто рублей серебром в год шесть светлых комнат во втором этаже с прекрасным видом на Волгу и на далекое живописное городище бывшего некогда татарского города Увека или Укека. Моя /494/ квартира вся была заставлена превосходными тепличными растениями: бананами, спарманиями, пальмами и другими; все это я купил в прекрасной оранжерее Стобеуса и довольно дешево, как и вообще жизнь в Саратове отличалась чрезвычайною дешевизною. Ассигнуя какой-нибудь рубль, можно было иметь отличный обед с ухой из свежих стерлядей, с холодной осетриной, жареными цыплятами и фруктами для десерта. Стерляди и осетры продавались живыми.

С 1853 года начались для меня некоторые неприятности. В Саратове произошло замечательное событие: пропало один за другим двое мальчиков, оба найдены были мертвыми с видимыми признаками истязания: один в марте на льду, другой — в апреле на острове. Всеобщее подозрение падало на евреев, вследствие старинных слухов о пролитии евреями христианской детской крови. Присланный из Петербурга по этому делу чиновник Дурново потребовал от губернатора чиновника, знающего иностранные языки и кроме того знакомого с историей. Губернатор откомандировал к нему меня. Прежде всего мне дали для перевода странную книгу: это были переплетенные вместе печатные и писанные отрывки неизвестно откуда на разных языках, заключавшие в себе официальные документы о необвинении иудеев в возводимом на них подозрении в пролитии христианской крови. Тут были и папские буллы, и декреты разных королей, и постановления сенатов, и циркуляры министров. Книгу эту нашли у одного еврея. После перевода этой книги меня просили составить ученую записку — опыт решения вопроса: есть ли какое-нибудь основание подозревать евреев в пролитии христианской детской крови. Так как для этого нужны были пособия, то при посредстве Дурново я и получил их от саратовского преосвященного Афанасия. Рассмотрев предложенный мне вопрос, я пришел к такому результату, что обвинение евреев хотя и поддерживалось отчасти фанатизмом против них, но не лишено исторического основания, так как еще до христианской веры уже существовало у греков и римлян подобное подозрение, как это показывают свидетельства Анпиона, говорившего, что Антиох Епифан, сирийский царь, нашел в иерусалимском храме греческого мальчика, приготовляемого иудеями к жертвоприношению, состоявшему в истечении крови из жертвы, и Диона Кассия, по известию которого в городе Кирене, в Африке, греки перебили евреев за то, что последние крали греческих мальчиков, приносили их в жертву, ели их тело, пили их кровь. Я указал сверх того на то обстоятельство, что евреи еще в библейской древности часто отпадали от религии Моисея и принимали финикийское идолопоклонство, которое отличалось священным детоубийством. Наконец, я привел множество примеров, случавшихся в средние века и в новой истории в разных европейских странах, когда находимы были истерзанные дети и всеобщее подозрение падало на евреев, а в некоторых случаях происходили народные возмущения и избиения евреев. Множество папских булл и королевских декретов, которые евреи собирали и хранили так усердно, пока-/495/зывает, что было нечто такое, что вынуждало явления этих документов, тем более что значительная часть этих официальных памятников, которыми евреи себя оправдывали, давалась тогда, когда дававшие их явно нуждались в деньгах, и т. д. Но когда губернатор узнал о том, что я написал, то призвал меня к себе и начал грозить, что он меня засадит в острог и напишет куда следует о моей неблагонадежности, чтобы меня послали куда-нибудь подальше и в худшее место. Дело в том, что губернатор допустил противозаконно проживать евреям в великорусской губернии, где им не дозволялось жительствовать, опасался со стороны присланного чиновника под себя подкопа и не хотел, чтобы правительство признало подозрение на евреев сколько-нибудь основательным. В то же время он написал к Дурново отношение, в котором очернил меня и поставил ему в непристойность доверие ко мне как к лицу, дурно себя заявившему и находящемуся под надзором полиции. Я принужден был оставить еврейский вопрос.

На следующий год в саратовской администрации произошла большая перемена: губернатор был отставлен; за ним то же последовало со многими другими чиновниками; приехал новый губернатор Игнатьев и новый вице-губернатор; последним назначен тот же самый Дурново, который в предшествовавшем году, производил следствие; к достижению этой должности ему, как я слышал, помогло мое сочинение, которое в министерстве признали за его собственное и сочли его ученым человеком. Но в должности вице-губернатора ему пришлось быть недолго: не более как через год он был замещен другим. В 1854 году надо мною собиралось новое несчастие, которое, однако, миновало меня. Я отдал напечатать собранные мною песни в «Саратовские губернские ведомости» 78, не подписывая моего имени. Печатание всех песен еще не было окончено, как вдруг из Петербурга получается бумага, где извещается, что высшая правительственная власть заметила, что в «Саратовских губернских ведомостях» печатаются некстати народные песни непристойного содержания, причем против одной песни было замечено: «мерзость, гадость; если такие песни существуют, то дело губернского начальства искоренять их, а не распространять посредством печати». Это замечено против следующих стихов в одной песне:


Девчоночка молода раздогадлива была,

Черноброва, черноглаза парня высушила,

Присушила русы кудри ко буйной голове,

Заставила шататися по чужой стороне,

Приневолила любити чужемужних жен.

Чужемужни жены — лебедушки белы,

А моя шельма жена — полынь горькая трава.


Вследствие этого повелено было цензора, пропустившего песни, отставить от должности с лишением пенсиона. Цензором был директор саратовской гимназии, который, однако, сумел отписаться и оправдаться. Я думал, что доберутся и до меня, но меня не спрашива-/496/ли. Вслед за тем случились новые неприятности. Приехал в Саратов новый полицеймейстер, отличившийся тем, что на первых же порах, желая угодить начальству, неблагосклонно взглянувшему на песни, ездил по городу с казаком и приказывал бить плетью людей, которых заставал с гармониками поющих песни. В начале 1855 года вскоре после своего приезда он приказал собраться в полицию всем состоящим под ее надзором; я был позван в числе прочих и увидел кроме знакомых мне сосланных поляков несколько мужчин и женщин, содержавшихся под надзором не за политические дела, но за всякого рода преступления и проступки. Тут были, как я узнал, и содержательницы домов терпимости, и оставленные в подозрении по разным уголовным делам, между прочим, и по тому еврейскому делу, которое не так давно принесло мне столько неудовольствия. Полицеймейстер, вошедши с грозным начальническим видом, начал читать всем составленные им правила, заключавшие в себе разные наставления о добропорядочном поведении, например: не ходить по кабакам, по зазорным домам, не буянить, не пьянствовать до безобразия и т. п.; но вместе с тем навязывал на всех обязанность не выезжать за городскую черту, ни с кем не сноситься и не вести корреспонденции иначе как с его ведома и разрешения. Прочитавши такое нравоучение, он требовал, чтобы все давали подписку в соблюдении начертанных им правил. Призванные стали подписываться. К удивлению моему я увидал, что поляки, содержавшиеся по политическим делам, также безропотно подписывались. Когда же очередь дошла до меня, я сказал, что давать такой подписки не стану, потому что хотя я и состою под надзором, но под особым, и по высочайшему повелению определен на службу, в которой я нахожусь. «Все ваши товарищи подписали», — загремел полицеймейстер, указывая на собранную им разнообразную публику. «Я не могу, — сказал я, — обязываться не выезжать без вашего позволения из города, когда, быть может, губернатор пошлет меня по какому-нибудь делу, секретному и для вас; также и переписки своей не буду открывать вам». Полицеймейстер разъярился и затопал на меня ногами, но я сказал ему: «Г. полицеймейстер, вы на меня не топайте; я вижу, что вы не совсем понимаете вашу обязанность по отношению ко мне: я прислан сюда под особый надзор и в совершенном секрете, следовательно, вы можете секретно следить за мною, но не должны были призывать меня сюда в присутствии многих незнакомых мне лиц и таким образом публиковать о моем секретном нахождении под надзором; если вам угодно, спросите прежде губернатора, и когда мне он прикажет давать вам какую-нибудь подписку, тогда дело иное». «Поедемте к губернатору», — сказал он, вышел, мы сели с ним в сани и отправились к губернатору Игнатьеву. Полицеймейстер вошел к нему в кабинет, оставив меня в зале. Через несколько минут вышел губернатор и пригласил меня в кабинет, а полицеймейстер уехал. Губернатор принял меня ласково и просил извинить полицеймейстера, «кото-/497/рый еще внове и не знает вашего положения», сказал он. Затем губернатор предложил мне принять на себя звание делопроизводителя статистического комитета, что мне должно было дать 300 рублей прибавки к получаемому мною содержанию. В заключение всего губернатор по моей просьбе обещал исходатайствовать мне если не совершенную свободу от всякого надзора, то по крайней мере право съездить в Петербург на четыре месяца для получения денег моей матери, хранящихся в Опекунском совете. Надобно сказать, что еще в 1848 году мать моя положила в Опекунский совет 1500 рублей; в то же время какой-то крестьянин Правдин, стоявший за нею, увидал нумер безыменного билета и подал объявление о его утрате, будто бы случившейся в самом Опекунском совете в день взятия билета. Пошло уголовное дело и кончилось в пользу моей матери. Постановлением уголовной палаты определено было отдать билет моей матери. Теперь надлежало взять из уголовной палаты копию с решения дела и с этой копией потребовать денег из Опекунского совета с накопившимися процентами.

После этого свидания с губернатором я начал заниматься статистикою Саратовского края в звании делопроизводителя статистического комитета, а между тем продолжал мои занятия по внутренней русской истории, по-прежнему выписывая места из актов и всяких документов, какие только мог найти в печатном виде в Саратове. Тогда же я занялся разбором рукописей, находившихся в саратовском соборе, забранных в разное время у раскольников, и в числе этих рукописей нашел превосходный и полный список «Стоглава», самый старейший и самый правильный из всех, какие мне случалось видеть после того. В мае, в том же году, возвратилась из Петербурга моя давняя знакомая Анна Никаноровна, уже не г-жа Пасхалова, а г-жа Мордовцева; она приехала с молодым мужем, только что кончившим курс в С.-Петербургском университете с званием кандидата и с золотою медалью. Первое знакомство с ним сделало на меня самое приятное впечатление; я скоро с ним сблизился и навсегда подружился. Близость наша поддержалась тогда и тем, что он скоро после своего приезда получил место помощника делопроизводителя в статистическом комитете, а как делопроизводителем был я, то у нас явились общие интересы.

В июле того же года Саратов был поражен замечательным несчастием. 21 июля разнесся в городе слух, что город будут жечь в продолжение недели и сожгут дотла. И в самом деле, 24 числа вспыхнул пожар на краю города у машинной фабрики, и не успела пожарная команда явиться туда, как огонь показался на противоположной части города разом в нескольких местах. С восьми часов утра до четырех часов вечера истреблено было 500 дворов. Это произвело такой панический страх на жителей, что они стали выбираться из домов и располагаться за городом в поле, а некоторые — в лодках на Волге. Рано утром 25 числа вспыхнул пожар рядом с моей квартирой, и дому, где я жил, угрожало пламя. Моя матушка, подчиняясь общему страху /498/ и желая спасти более ценную движимость, вместе с прислугою выехала в поле, а я пока остался в квартире. В тот же день было несколько пожаров в разных местах города. 26 июля на солнечном восходе опять загорелось по соседству со мною, в том же дворе, где и прежде, но в другом строении. На этот раз пламя уже достигло до окон моей квартиры. Ко мне вбежали незнакомые люди, предлагая выносить пожитки, но в моей квартире оставалось только немного мебели и кадки с растениями; я не позволил ничего выносить, соображая, что если растения вынесут, то их переломают и они все равно пропадут. Ожидая с секунды на секунду, что огонь ворвется ко мне в окно, я связал свои бумаги, именно: тетрадь с историею Хмельницкого и кипу выписок из актов, и собирался уходить со своею ношею за город к матушке, как прибежали ко мне несколько знакомых; они удивлялись, что я так хладнокровно остаюсь в своем помещении, когда мне угрожает огонь, но я, засмеявшись, указал им на свои бумаги и припомнил известное выражение бежавшего из пылающего города греческого ученого: «Omnia mea mecum porto» (все свое несу с собою). Однако пожар был потушен; дом, в котором я жил, не сгорел. Я вышел на улицу и был свидетелем забавной сцены: частный пристав рассказывал народу, что пожары призводят враги наши «англо-французы» и что одного англо-француза поймали на прибывшем пароходе. Народ слушал с доверчивостью, воображая, что в самом деле существует народ, называемый англо-французы.

В течение этого дня опять случилось несколько пожаров. Часов в шесть пополудни я отправился купаться и на улице встретил дикую толпу мещан, которые вели связанным какого-то молодого человека, избитого и залитого кровью. Двое из этих мещан, жительствовавших на одной со мною улице, знали меня и обратились ко мне в качестве посредника или третейского судьи в их деле. По расспросу моему оказалось, что избитый и связанный молодой человек был грузин, учившийся в саратовской семинарии; он был именинник, пригласил к себе товарищей и начал с ними кутить; хозяйка дома вошла к веселой компании и начала читать нравоучения, что грешно пить и веселиться в то время, когда всех постигло божие посещение; горячий грузин не вытерпел и начал ее выталкивать; она подняла тревогу, сбежался народ, несчастного грузина сочли поджигателем, «англо-французом», и увидя, что в одном месте начинается пожар, вели его туда с намерением, как сами сознавались, бросить его в огонь, а по дороге к месту расправы наносили ему удары. Я объяснил им, что нельзя так самовольствовать, что если они его подозревают, то должны препроводить к начальству — и то без побоев; начальство разберет, виноват ли он, и если окажется виновным, то виновного и постигнет наказание, указанное законом. Мои слова подействовали на разъяренную толпу более, чем я хотел: грузина развязали и не повели в полицию, но отпустили на свободу, наградивши его только крепкими русскими словами. /499/

Пожары стали прекращаться только в начале августа. На счастие, приехал в Саратов новый полицеймейстер, человек очень энергический, принявшийся за дело спасения города усерднее, чем это делалось прежде. Подкидывались записки такого рода: «Сергей Иванович! (один из купцов-домовладельцев) Хоть стереги свой дом, хоть не стереги, а мы тебя сожжем. Васька-белый писал рукой смелой». Однако дом этого Сергея Ивановича остался цел. Из произведенного следствия открылось только два поджога: один произвел мальчик, учившийся у сапожника; перелезши через забор в соседний двор, он воткнул спичку с огнем в ясли, где было положено сено; произошел пожар. Впоследствии мальчик, обличенный другим мальчиком, которому он открыл о своем преступлении, показал, что он сделал это для того, чтобы посмотреть и полюбоваться как будет гореть. В другом доме пожар был произведен четырнадцатилетней девочкой, которую барыня жестоко избила, и та в припадке досады сделала поджог на чердаке дома своей барыни. Не найдено было никакого следа партии каких-нибудь злоумышленников, действующих заговором по предначертанным целям. В народе, с голоса полицейских чиновников, толковали об англо-французах, а в высших кругах подозревали поляков. Один господин, занимавший тогда должность советника, находясь в одном доме, изъявлял подозрение на меня, хотя никогда не видал меня в глаза, как и я его, и когда ему сказали, что я не поляк, он отвечал, что наверное знает, что я поляк и притом католического исповедания.

Осенью на представление губернатора прислано было дозволение отправиться мне в Петербург во временный отпуск для окончания моих дел. С первым зимним путем я пустился в дорогу вместе с одним чехом, занимавшим до того времени должность управляющего в одном имении Саратовской губернии. Мы ехали на почтовых через Пензу, Арзамас, Муром и Владимир до Москвы, а оттуда по железной дороге в Петербург. С нами съезжались на почтовых станциях всякого рода лица, заводили разговоры и знакомства. Это было время всеобщих надежд на обновление России, которого все тогда чаяли при наступившем новом царствовании; толковали о скором заключении мира и об обращении деятельности правительства и общества ко внутреннему благоустройству России. Это было истинно поэтическое время; казалось, всякие эгоистические стремления улеглись, люди переставали думать о собственных выгодах, у всех на уме и на языке было возрождение русского общества к иной жизни, которой оно только желало, но еще не испытывало. У всех слышалась вера в доброжелательство и ум нового государя, и уже тогда наперерыв говорили как о первой необходимости об освобождении народа из крепостной зависимости. В одном месте на дороге с нами встретился помещик Нижегородской губернии, который сознавался, что если последует освобождение, то оно принесет дворянству сильный удар и подорвет его материальные выгоды; но «нечего делать», говорил он, «надобно принести в жертву все для пользы народа; ведь жертво-/500/ вали же и достоянием, и самою жизнью в минуты угрожавшей отечеству опасности, тем более обязаны послужить ему в таком важном деле, которое обновит его на многие поколения». Говорили даже о заведении школ для народа и считали дело народного образования столько же важным, как и дело освобождения. По приезде в Петербург я поместился в chambres garnies 79 на Малой Морской в доме Митусова и за 25 рублей в месяц получил удобно меблированную комнату с перегородкой для спальни и с прислугою. Дело моей матери было окончено скоро, и я получил следуемые ей деньги. Важнейшим моим занятием я положил себе привести в окончание свою историю Хмельницкого и дополнить новыми выписками из книг и рукописей Публичной библиотеки давно уже собираемые мною данные для «внутреннего быта древней России». С декабря 1855 года я начал ходить в императорскую Публичную библиотеку, занимался печатными источниками в отделении Rossica и рукописями славянскими и польскими. Не проходило дня, в который бы я не сидел в библиотеке, отправляясь туда к десяти часам утра и возвращаясь вечером, обыкновенно в девять часов, если не посвящал вечера на посещение театра. На обед тратил я не более получаса, отправляясь из библиотеки в один из ближайших ресторанов. Так прошло до четырех месяцев. Я почти ни у кого не бывал и погрузился всецело в мир минувшего. Таким образом в этот период моей жизни я успел перечитать множество томов и брошюр по истории Малороссии при Богдане Хмельницком, пересмотрел несколько книг, польских рукописей и перебрал путешественников, писавших о России, из которых сделал себе отметки, относившиеся к чертам нравов и быта, подмеченным путешественниками.

В марте 1856 года я отнес экземпляр истории Богдана Хмельницкого к цензору Фрейгангу, как вдруг неожиданно для меня услыхал от него, что при покойном государе состоялось секретное запрещение допускать мои сочинения к напечатанию. Я отправился к генералу Дубельту с просьбою об исходатайствовании снятия с меня этого запрещения. Дубельт принял меня очень ласково, обнадежил исполнением моего желания и обещал поговорить с цензором, чтобы он был ко мне снисходителен. Когда через неделю после того приехал я к Фрейгангу, он сообщил мне, что Дубельт призывал его и толковал с ним обо мне, но не просил, как обещал, быть ко мне снисходительным, а напротив, предостерегал быть особенно строгим и внимательным; тем не менее разрешение было мне выдано и путь к литературной деятельности открыт 80.

Моего «Богдана Хмельницкого» я предназначал для печатания в «Отечественные записки», которые цензировал Фрейганг. Верный наставлению Дубельта, этот цензор был действительно ко мне очень строг: вымарал множество мест, не представлявших ничего подозрительного, если не прилагать особого желания толковать их с натяжкою в дурном смысле. Мой «Богдан Хмельницкий», однако, про-/501/шел и поступил в распоряжение Краевского, издателя «Отечественных записок». В то же время я поместил в «Современнике» статью о «Горе-Злочастии», изложив содержание этого памятника великорусской поэзии XVII века, отысканного при моих глазах А. Н. Пыпиным в одном из погодинских сборников. Обделав свои дела и не дожидаясь напечатания «Хмельницкого», которое должно было идти на многие месяцы, с весною я уехал в Саратов, где принялся приводить в порядок собранные в Публичной библиотеке выписки о внутренней истории древней России и стал обрабатывать, как одну часть обширного труда, историю русской торговли XVI и XVII века, уделяя, кроме того, время и на занятия статистикою Саратовской губернии, как того требовала занимаемая мною должность делопроизводителя статистического комитета. В этом звании по поручению губернатора съездил я в город Вольск, осмотрел его и составил его описание, которое было напечатано в 1857 году в «Саратовских ведомостях» и перепечатано в «Памятной книжке Саратовской губернии» Мордовцевым.

Пришла очередь и песням, собранным некогда в Волынской губернии; я передал их Мордовцеву для напечатания в «Малорусском сборнике», который он тогда задумал издать. К сожалению, цензор Мацкевич, которому Мордовцев послал мою рукопись, обошелся с песнями истинно вандальским способом: все, что ему не нравилось, он марал без зазрения совести, не обращая внимания на то, что песня иногда теряла через то мысль. Кажется, приключение с моими саратовскими народными песнями было ему известно и послужило для него как бы нравоучением, потому что этот цензор затирал красным чернилом особенно такие места, которые могли бы показаться неудобными для чтения молодых девиц. Песни эти жестоко пострадали и хотя были напечатаны, но я остался до крайности недоволен такого рода изданием собранных мною народных памятников.

В том же «Малорусском литературном сборнике» поместил я несколько малорусских стихотворений под псевдонимом Иеремии Галки, оставшихся от ранней эпохи моего писательства.






АВТОБИОГРАФИЯ

І. Детство и отрочество

II. Студенчество и юность. Первая литературная деятельность

III. Учительство и профессура в Киеве

IV. Арест, заключение, ссылка

V. Жизнь в Саратове

VI. Освобождение. Поездка за границу. Возвращение. Участие в трудах по крестьянскому делу

VII. Избрание на петербургскую кафедру. Переезд в Петербург.

VIII. Студенческие смуты. Закрытие университета.

IX. Петербургский университет начала 1860-х годов

X. Поездки с ученою целью.

XI. Занятия Смутным временем.

XII. Поездка в Саратов. Лечение в Старой Руссе.

XIII. Поездка в Крым. Учено-литературные труды.

XIV. Премия. Глазная болезнь. «Русская история в жизнеописаниях».

XV. Занятия и поездки.

Примітки










Попередня     Головна     Наступна             Примітки


Етимологія та історія української мови:

Датчанин:   В основі української назви датчани лежить долучення староукраїнської книжності до європейського контексту, до грецькомовної і латинськомовної науки. Саме із західних джерел прийшла -т- основи. І коли наші сучасники вживають назв датський, датчанин, то, навіть не здогадуючись, ступають по слідах, прокладених півтисячоліття тому предками, які перебували у великій європейській культурній спільноті. . . . )




Якщо помітили помилку набору на цiй сторiнцi, видiлiть ціле слово мишкою та натисніть Ctrl+Enter.

Iзборник. Історія України IX-XVIII ст.