Уклінно просимо заповнити Опитування про фемінативи  


[Костомаров Н. И. Исторические произведения. Автобиография. — К., 1990. — С. 609-616.]

Попередня     Головна     Наступна             Примітки






XII

Поездка в Саратов. Лечение в Старой Руссе. Занятия историею последних лет Речи Посполитой. Командировка в Несвиж. Печатание «Последних лет Речи Посполитой». Публичные лекции в клубе художников


В конце июня 1866 года я отправился на двадцать дней по Волге в Саратов. Еще во время моего жительства в этом городе остался мне должным один тамошний житель, уже умерший. Дело об уплате долга производилось со времени моего первого пребывания в Петербурге и, наконец, решилось тем, что Гражданская палата назначила к продаже его дом, но за неявкою покупателей на торгу предоставила этот дом мне во владение. Недвижимая собственность в такой далекой от моего жительства местности была для меня бременем; к счастию, я получил письмо от одного саратовского жителя, извещавшее меня о желании купить присужденный мне дом, уплатив мне состоявший на нем долг. Я прибыл в Саратов и на пароходной пристани встретил моего покупщика, который в продолжение двух часов покончил со мною счеты, выпросив от моего имени доверенность своему знакомому на совершение купчей крепости. Пользуясь случаем, приведшим меня снова в край, в котором я некогда проживал, я несмотря на нестерпимый зной объехал город, посетил мою любимую монастырскую рощу, куда так часто ездил пить чай, повидался с моими приятелями Мордовцевыми, с моим старым слугою Фомой и на другой день рано утром пустился в обратный путь, а по возвращении в Петербург отправился в Старую Руссу и там в продолжение двух недель купался в соленом озере. Уже давно страдал я разнообразными нервными болезнями, время от времени прибегал к различным пособиям медицины, много раз при усилившемся нездоровье решился испытать действие соленых озер. Это купанье произвело на меня благодетельное влияние, по крайней мере на время.

Воротившись в Петербург, я имел случай быть свидетелем мрачной сцены смертной казни преступника Каракозова, совершенной 2 сентября на Смоленском поле. Я решился пойти на это потрясающее зрелище для того, чтобы быть однажды в жизни очевидным свидетелем события, подобные которому мне беспрестанно встречались в описаниях при занятии историей. Меркантильное направление Петербурга поспешило из этого извлечь для себя выгоду: продавались довольно дорогою ценою скамьи, с которых удобно было видеть совершаемую казнь. Преступник, которого я до тех пор не видел, оказался молодым человеком лет 25-ти, чрезвычайно бледный и до такой степени истощенный, что когда его ввели на эшафот и привязали к позорному столбу, он не устоял на месте и упал, но был поднят палачами. При вступлении на эшафот он положил на себя крестное /610/ знамение. Полицейский чиновник прочитал приговор, слова которого не доходили до моих ушей. Потом взошел к нему на эшафот священник, протоиерей Полисадов, бывший прежде профессором в университете, прочитал над ним отходную, дал ему поцеловать крест и удалился. Палачи стали надевать на него рубашку с колпаком, закрывавшим голову. Преступник сам помогал надеть на себя эту роковую рубашку. Палачи туго завязали ему назад руки, свели с- эшафота и повели к виселице, сделанной глаголем и поставленной вправо от эшафота. Когда его подвели к петле, палач сделал ему два удара петлею по затылку, потом накинул ему петлю на шею и быстро поднял вверх по блоку. Я посмотрел на часы и заметил, что в продолжение четырех минут повешенный кружился в воздухе, бил ногою об ногу и как бы силился освободить связанные руки; затем движения прекратились, и в продолжение получаса преступник посреди совершенно молчавшей толпы висел бездвижно на виселице. Через полчаса подъехал мужик с телегой, на которой был простой некрашенный гроб. Палачи сняли труп и положили в гроб. Отряд солдат с ружьями провожал его в могилу, приготовленную где-то на острове Голодае. Толпа разошлась. Публика, как я заметил, относилась к этому событию совершенно по-христиански: не раздалось никакого обвинения и укора; напротив, когда преступника вели к виселице, множество народа крестилось и произносило слова: «Господи, прости ему грех его и спаси его душу!» Я достиг своей цели: видел одну из тех отвратительных сцен, о которых так часто приходится читать в истории, но заплатил за то недешево: в продолжение почти месяца мое воображение беспокоил страшный образ висевшего человека в белом мешке я не мог спать. Успокоившись, я принялся за свои обычные занятия историею последних лет Речи Посполитой и разбирал материалы, хранящиеся в Литовской метрике при правительствующем Сенате 120. Здесь я нашел чрезвычайно богатый запас источников: все дела четырехлетнего сейма, Стражи, учрежденной после Конституции 3 мая, Высочайшего совета, существовавшего в Варшаве в эпоху Костюшки, и судные дела Индигационной комиссии над лицами, навлекшими на себя подозрение у патриотов, защищавших независимость Польши. Все это послужило мне с незаменимою пользою для моего труда. Между тем занятия мои обращались также и к Археографической комиссии, где я уже в продолжение нескольких лет печатал один за другим томы Актов Южной и Западной России, почти каждый год выпуская по тому.

В следующем 1867 году, весною, однообразие петербургской жизни было нарушено приездом славянских гостей, подавших повод к угощениям, празднествам и овациям, в чем участвовали преимущественно лица, принадлежащие к ученому литературному кругу; но я не принимал в этом никакого участия и виделся только с несколькими знакомыми чехами и галичанами, посетившими меня во время своего кратковременного пребывания в русской столице. Я был тогда весь /611/ погружен в занятие историею падения Польши и так дорожил своим временем, что не решался отвлекать его ни на что другое. В июне того же года Археографическая комиссия дала мне командировку в город Несвиж для рассмотрения находящегося там архива князей Радзивиллов. Я поехал через Вильно, где увидел совсем не то, что было в прежний мой приезд. Музей находился уже в русских руках и содержался в русском духе. Католическая святыня повсюду уступала место православной. Поляки, устрашенные энергическими мерами недавно еще правящего здесь Муравьева, присмирели, боялись публично говорить по-польски и щеголяли русскою речью, часто коверкая ее самым забавным образом. Многих из прежних моих знакомых я не встретил здесь более: иные померли, другие удалились. Попечителем Виленского учебного округа был тогда Корнилов, человек энергически предавшийся мысли о просвещении простого белорусского народа и о заведении в крае повсеместных народных училищ. Это была одна из симпатичнейших личностей, какие мне приходилось встречать в жизни. Здесь я узнал, что некто Гогель, служивший при Муравьеве, написал какое-то историческое известие * о бывшем польском мятеже в Литовском крае и легкомысленно запятнал мое имя, сообщая, будто бы я, сочувствуя польскому мятежу, говорил польские речи, носил польский траур и пел с поляками в костелах революционные песни.



* «Иосафат Огрызко и Петербург, революцион. ржонд в деле посл. мятежа». Вильно, 1866 (Прим. А. Л. Костомаровой).



Самого автора этой клеветы я не видал, но мне передало одно официальное лицо, что Гогель оправдывал свои против меня выходки тем, будто бы он нашел эти обо мне сведения в официозных источниках; официозными же источниками называл он письма, взятые у польских преступников во время производства суда над ними в Вильне. Всякий здравомыслящий человек может пожалеть об уме и степени добросовестности этого Гогеля, называвшего официозными источниками переписку политических преступников: не нужно большой сообразительности, дабы понять, что подобная переписка менее, чем что-нибудь, может внушать к себе доверие, так как поляки в пылу своего патриотического фанатизма, естественно, старались представить свое дело как можно более в виде, внушающем надежды, и не останавливались тогда, когда им приходилось оговорить в связи с собою кого-нибудь из русских, чтобы таким образом выказать, что их польское дело до того справедливо, что возбуждает сочувствие даже у русских людей. В виленской публичной библиотеке я нашел очень подходящую к предмету, которым я тогда занимался, рукописную книгу. Это был сборник всякого рода статей — как имевших официозный характер, так и чисто литературный и относящийся к эпохе 1794 года. Корнилов дозволил мне взять на время эту книгу в Петербург. Пробывши в Вильне дня четыре, я отправился к месту моей командировки и, проезжая через Лиду, осматривал очень любопытные и живописные /612/ развалины находящегося там замка, от которого уцелело много стен, но без кровли. Проезжая через Новогрудек, я осмотрел в окрестностях его разрушенный замок, построенный на берегу озера. Как кажется, это тот замок, который послужил Мицкевичу сюжетом для его повести «Гражина».

Наконец я прибыл в Несвиж и, остановившись в местечке, отправился в княжеский замок, построенный на острове, лежащем посреди пруда. На замке возвышалась башня, на которой красовался герб Радзивиллов. Перед самым островом, еще на твердой земле, в конце местечка я увидел костел, под помостом которого находятся гробницы всех лиц княжеской фамилии Радзивиллов. В то время в костеле был храмовой праздник Петра и Павла и совершалось богослужение. Я заходил в этот костел и увидал очень богатые образа и облачения на престоле и на ризах. Замок построен четвероугольником, образуя в средине замкнутый двор. Сторона обхода над воротами вся занята архивом; прямо против нее внизу помещается управляющий, а вверху комнаты оставлены пустыми. Вход к ним ведет по широкой лестнице, в некоторых местах от времени уже обветшалой; свод над нею расписан фресками, изображающими разные мифологические предметы. Вправо в верхнем этаже — картинная галерея портретов князей Радзивиллов и разных панов, находившихся с ними в свойстве. На левой стороне верхний этаж совсем внутри обвалился. Там были покои, в которых известный князь Карл Радзивилл, оставивший по себе прозвище Panie kochanku, давал блистательные угощения польскому королю Станиславу Августу, а под низом кладовые, где, между прочим, находились старые заржавленные пушки. По распоряжению, присланному от владельца замка, жившего в то время в Берлине, меня пригласили поместиться в замке в пустых комнатах, находившихся над помещением управляющего, и я, перебравшись туда, тотчас занялся рассмотрением архивных бумаг. К сожалению, оказалось, что большая половина этих бумаг была уже отправлена в Берлин по требованию владельца. Я нанял писца для составления каталога документов, находившихся в наличности в архиве, и стал их рассматривать. Тогда же в Несвиже жило двое чиновников, служивших при виленском музее и отправленных Корниловым для той же цели, но для видов Археографической комиссии. Независимо от работ над архивом я при содействии помощника архивариуса Шишко осматривал усыпальницу Радзивиллов в их костеле, построенном за воротами замка. Несколько гробов были при мне открываемы: более древние представляли безобразную груду костей и кусков согнившего платья и обуви. В таком виде предстали мне: Николай Чорный, свояк короля Сигизмунда Августа, и князь Криштоф, сват Константина Острожского. В гробах времен более близких к нам сохранилось более человеческого образа. Так, одна из супруг Иеронима Радзивилла, жившего в XVIII веке и оставившего по себе большой дневник, хранящийся в архиве, представилась с телом белого цвета, как /613/ будто окаменелым и одетым в богатое белое атласное платье. В гробе Карла Радзивилла (Рапіе коспапки) я увидел скелет, одетый в нижнее платье синего цвета, большие сапоги и желтоватый кунтуш с андреевскою лентою через плечо. Облик его черепа сохранился настолько, что можно было по нем представить себе фигуру князя сообразно с портретом его, находящимся в галерее фамильных портретов. Между множеством гробов, поставленных в усыпальнице, есть маленькие гробы умерших княжеских малолетков. Гроб Радзивилла, известного под именем «сиротки» и оставившего после себя описание своего путешествия в Святую землю, сохраняется в особом отделении: «сиротка» чествуется как бы святой. В портретной галерее, между прочим, я встретил портрет во весь рост Богдана Хмельницкого, зашедший сюда, вероятно, по родству его сына, женатого на молдаванской княжне, свояченице князя Януша Радзивилла. Быть может, там же где-нибудь есть портрет и самого Тимофея Хмельницкого, так как о многих портретах, висящих в галерее, мне не дали объяснения, кого изображают эти портреты.

Из рассмотренных мною бумаг я нашел собственно немного нового, что меня особенно занимало. В числе множества писем, сохраняющихся в архиве, я отыскал целую кучу писем Юрия Мнишка к одному из Радзивиллов, и эти письма тем более возбуждали любопытство, что многие писаны в эпоху заключения Мнишка в Московском государстве; но из тех, которые мне удалось разобрать, я не нашел ничего относящегося к московским смутам; остальные, написанные бледными чернилами и крайне неразборчивым почерком, остались мною неразобранными. По украинской истории особенно обратило мое внимание одно письмо Юрия Хмельницкого, показывающее, что этот гетман уже после своего примирения с поляками под Слободищем 121 питал к полякам непримиримую ненависть, которая отчасти объясняет последовавшее за тем взятие его и заточение в Мариенбургскую крепость.

Я осмотрел также местность, где находился поселок шляхты, которую держал при себе Карл Радзивилл (Рапіе коспапки). Поселок этот носил название Альба. Шляхтичи, жившие там, пользовались от князя содержанием и всякими выгодами, а за это должны были, как он выражался, отбывать панщину. Панщина же эта состояла в том, чтобы есть и пить вместе с князем когда ему захочется и ездить с ним на охоту, а подчас и быть готовыми на всякие подвиги дебоширства, каким отличался затейливый князь. Старик архивариус, человек лет восьмидесяти, помнящий во времена своего нежного еще детства личность Рапіе коспапки, рассказывал мне, что, как бывало, на кого-нибудь разгневается князь, тотчас собирает своих альбанцев и посылает наделать пакостей сопернику; альбанцы нападут на имение последнего, истребят на полях хлеб, перебьют скот и птицу, а иногда по приказанию своего патрона сожгут деревню и усадьбу враждебного помещика. Рапіе коспапки отличался чрезвычай-/614/ною щедростью и расточительностью, — но чуть только что-нибудь не по нем, он ничем не сдерживался и позволял себе делать самые немыслимые вещи, будучи уверен, что в Польше нет силы, которая бы могла поставить его в границы. Был — рассказывал архивариус — у князя приятель, который умел его забавлять и приобрел через то большую любовь князя; но однажды, развлекая князя шутками, он сказал что-то невпопад. Князь ударил его в лицо. Оскорбленный в порыве гнева вызвал князя на поединок, а Радзивидл за такую предерзость созвал своих альбанцев, приказал разостлать ковер и высечь на нем неосторожного приятеля. Приятель после такого бесчестия подал на Радзивилла иск в суд. Тогда по приказанию князя альбанцы напали на его усадьбу, сожгли ее и даже перебили несколько человек прислуги. Шляхтич, видя, что нет возможности искать управы на Радзивилла, решился поладить с ним и избрал такую выходку: улучивши время, когда Радзивилл был именинник и в несвижском замке по этому поводу должен был происходить бал и большой наезд гостей, он прибыл в Несвиж, остановился на постоялом дворе, оделся щеголем и отправился в замок. В то время там происходил бал в полном разгаре. Явившись нежданно посреди гостей, он подошел к князю и сказал: «Я прибыл заявить вашей княжеской милости, что на свете существуют два великих дурака: первый дурак я, а второй ваша княжеская милость». Радзивилл, увидя его, пришел в исступление; по словам архивариуса, у него «najezyli sié wlosy, prawa noga wystápila, zakrécil wása i powied zial co tojest, Panie kochanku?»* Смельчак отвечал ему: «Ваша княжеская милость осмелились идти против Екатерины и принуждены были искать примирения с нею, а я осмелился идти противу вашей княжеской милости и теперь прибыл просить примирения с вами». Радзивиллу очень понравилась эта выходка. «Zgoda **, Panie kochanku», закричал он, приказал подать вина и начал пить мировую, а потом велел подать счет всему, что разорили его альбанцы, и тотчас дал обещание заплатить за все втрое. Теперь на месте, где была Альба, видны только поросшие сорной травой фундаменты печей и погребов, и все это место покрыто кустарниками.



* Наежились волоса, правая нога выдвинулась вперед, закрутил усы и сказал: что это значит, Panie kochanku?

** Мировая.



Пересмотревши архивные бумаги и получивши список названий бумаг, пересланных в Берлин, я простился с Несвижем и вернулся в Петербург, а через пятнадцать дней поехал в Москву заниматься бумагами Архива иностранных дел, относящимися к эпохе падения Польши. Я пробыл в Москве половину осени, прилежно посещая архив и рассматривая в нем донесения русских послов: Штакельберга, Булгакова, Сиверса и Игельстрома, на что прежде приобрел дозволение от канцлера благодаря содействию его товарища Вестмана. Запасшись всем, что мне было нужно, я воротился домой и снова /615/ принялся за свою историю, продолжая посещать как Публичную библиотеку, так и Литовскую метрику, и занимаясь там делами, относящимися к Польше описываемого мною времени. Так прошла зима, которая в Петербурге в этот год отличалась редкою суровостью: мороз доходил до 30 градусов и ниже: летающие птицы погибали в воздухе.

Весною 1868 года я на несколько времени прервал свои занятия историею Польши, приготовляя к печати для помещения в «Вестнике Европы» монографию о гетманстве Юрия Хмельницкого, составленную по делам московского архива, и статью о первом разделе церквей при патриархе Фотии, написанную по поводу вышедшей тогда немецкой книги Гергенретера. Обе статьи помещены в «Вестнике Европы» в том же году.

Настало лето, замечательное по необыкновенному зною и удушливому воздуху, происходившему от дыма, долго распространявшегося по всему протяжению столицы от горевших кругом лесов. Думая усиленно заниматься историей Польши, я не нанял себе дачи и оставался в городе, чтобы постоянно пользоваться источниками, и мне пришлось в это лето перенести тяжелое состояние. В сентябре окончились пожары лесов и жители Петербурга избавились от зноя и дыма. Всю осень и следующую зиму я посвящал свои занятия исключительно «Последним годам Речи Посполитой»; наконец, в 1869 году приступил к печатанию моей истории в «Вестнике Европы». Оно тянулось целый год и перешло еще в следующий. В этом году С.-Петербургский университет оказал мне честь, удостоив принятием в число своих почетных членов, и ректор выдал мне диплом на это звание. Зимою с 1869 на 1870 год меня пригласили читать публичные лекции русской истории в клубе художников. Не выходивши уже много лет в публику, я принужден был побороть в себе эту отвычку, и это совершилось для меня не без труда. Лекции мои, которых числом было двадцать, сначала посещались большим стечением публики, но потом моя аудитория ограничилась только теми, которые действительно имели умственный интерес к науке; впрочем, число таких постоянных слушателей простиралось сот до четырех. Я успел прочитать половину русской истории до усиления Московского великого княжества и падения удельного порядка, обращая преимущественно внимание на историю церкви, умственной жизни, нравов, понятий и литературы. В то время как я читал эти лекции, в Киеве, в университете св. Владимира, опять порешили пригласить меня в этот университет на кафедру русской истории; состоялся единогласный выбор и был представлен на утверждение министра; но граф Д. А. Толстой нашел более удобным оставить меня в Петербурге при Археографической комиссии и, не желая лишить меня тех материальных средств, которыми бы я воспользовался при поступлении на кафедру, исходатайствовал у государя императора мне ежегодное содержание, равное окладу ординарного профессора. Это /616/ ходатайство графа Димитрия Андреевича было для меня истинным благодеянием и внушило мне чувство глубокой благодарности к нему: во-первых, я получил возможность остаться в столице и иметь под рукою более средств для учено-литературной деятельности, составляющей цель и наслаждение моей жизни; а во-вторых, я приобрел постоянную поддержку своего материального быта, что освободило меня от необходимости быть в постоянной зависимости и подчиненности от издателей и журнальных редакторов.

В апреле я окончил свой курс или, лучше сказать, половину курса публичных лекций по русской истории.







АВТОБИОГРАФИЯ

І. Детство и отрочество

II. Студенчество и юность. Первая литературная деятельность

III. Учительство и профессура в Киеве

IV. Арест, заключение, ссылка

V. Жизнь в Саратове

VI. Освобождение. Поездка за границу. Возвращение. Участие в трудах по крестьянскому делу

VII. Избрание на петербургскую кафедру. Переезд в Петербург.

VIII. Студенческие смуты. Закрытие университета.

IX. Петербургский университет начала 1860-х годов

X. Поездки с ученою целью.

XI. Занятия Смутным временем.

XII. Поездка в Саратов. Лечение в Старой Руссе.

XIII. Поездка в Крым. Учено-литературные труды.

XIV. Премия. Глазная болезнь. «Русская история в жизнеописаниях».

XV. Занятия и поездки.

Примітки










Попередня     Головна     Наступна             Примітки


Етимологія та історія української мови:

Датчанин:   В основі української назви датчани лежить долучення староукраїнської книжності до європейського контексту, до грецькомовної і латинськомовної науки. Саме із західних джерел прийшла -т- основи. І коли наші сучасники вживають назв датський, датчанин, то, навіть не здогадуючись, ступають по слідах, прокладених півтисячоліття тому предками, які перебували у великій європейській культурній спільноті. . . . )



 


Якщо помітили помилку набору на цiй сторiнцi, видiлiть ціле слово мишкою та натисніть Ctrl+Enter.

Iзборник. Історія України IX-XVIII ст.