Уклінно просимо заповнити Опитування про фемінативи
[Тарас Шевченко. Зібрання творів: У 6 т. — К., 2003. — Т. 6. — С. 57-116.]
Попередня
Головна
Наступна
Варіанти
Коментарі
1851
52. ДО В. М. РЄПНІНОЇ
12 січня 1851. Новопетровське укріплення
Новопетровское укреплен[ие]
12 генваря 1851 года
Мне до сих пор живо представляется 12 число генваря — и соседка ваша Т.Г. Вольховская, жива ли она, добрая старушка? Собираются ли по-прежнему в этот день к ней нецеремонные соседи со чады и домочадцы повеселиться денька два-три и потом разъехаться по хуторам до следующего 12 генваря? Жива ли она? И много ли еще осталося в живых, о которых с удовольствием воспоминаю? Да, в прошедшем моем хоть изредка мелькает не то чтобы истинная радость, по крайней мере, и не гнетущая тоска. Недавно кажется, всего четыре года, а как тяжело они прошли над моею головою, как изменили они меня, ч[то] я сам себя не узнаю. Вообразите себе безжизненного флегму — и это буду я. Не следовало и говорить об этом, а лучшего нечего сказать.
В прошедшем году со мною ничего нового не случилось, разве только что меня перевели из Орской крепости в Новопетровское укрепление. На восточный берег Каспийского моря. Начальники мои — добрые люди, здоровье мое, благодаря Бога, хорошо, только чтение весьма ограничено, что и удваивает скуку однообразия. Вот и весь быт мой настоящий. Когда будете писать Андрею Ивановичу, поклонитесь ему от меня.
Жив ли Алексей Васильевич? Я о нем совершенно ничего не знаю! Кланяюся Глафире Ивановне, и князю В[асилию] Н[иколаевичу], и всему дому вашему. И поздравляю вас, единый друг мой, с Новым годом. Прощайте! вспоминайте иногда искренного вашего
Т. Шевченка.
В летние месяцы пишите ко мне через г. Астрахань, а в зимние через г. Гурьев в Новопетровское укрепление, на имя г. коменданта его высокоблагородия Антона Петровича Маевского.
/58/
53. ДО А. ВЕНГЖИНОВСЬКОГО
8 червня 1851. Апазир
Богу милый друже мой Аркадию!
Это не будет противу приличия, ежели ты нарочно встретишься с моим искренним другом и расскажешь все, что знаешь обо мне.
Прощай, друже мой, целую тебя.
54. ДО В. М. РЄПНІНОЇ
Між 10 і 20 вересня 1851. Новопетровське укріплення
Я здесь пользуюся покровительством полковника Матвеева. Напишите ему хоть пару строчек, вас это не унизит, а мне принесет существенную пользу. Его зовут Ефим Матвеевич Матвеев, адресуйте письмо на имя Герна — с передачею Матвееву. Бога для, сделайте это, мое возвращение из Новопетровского укрепления будет зависеть от него.
Послал я здешнего краю произведение (кусок материи) Андрею Ивановичу в первых числах генваря — и до сих пор не имею ответа, что бы значило? Когда будете писать к нему, упомяните и об этом.
Простите мне подобные требования.
/59/
1852
55. ДО С. С. ГУЛАКА-АРТЕМОВСЬКОГО
1 липня 1852. Новопетровське укріплення
1 июля 1852.
Всякое даяние благо, тем более, если оно неожиданно, как, например, твои 20 р., полученные сегодня. Благодарю тебя, искренний друже мой! Трижды благодарю. Ты знаешь, я прежде, в счастливое мое время, не ворочал, можно сказать, капиталами, а теперь, когда я уже шестой год и кисти в руки не беру (мне рисовать запрещено), то можешь себе представить, что значат для меня твои 20 руб.! Только вот что: если я не ошибаюсь, у нас с тобой уговору не было, чтобы платить мне за работу. Кажется, так. Правда, давно это было; я могу и забыть. Я помню только печене порося и пирожки в корзинке. Помнишь ли, добрый друг мой! Счастливое время! Кажется, недавно, а вот уже 12 год тому назад! Летят наши годы, — Бог их знает, куда они так торопятся... Я как теперь вижу тебя, непосидящего Элькана, и флегму Федота, и щирого козака Кухаренка, та ще родича твого скрипника, та ще... і Бог їх перещитає. Много их... где-то они теперь? Живут себе дома припеваючи; только я один, как отколотая щепка, ношуся без пути-дороги по волнам житейского моря! И в самом деле, где меня не носило в продолжение этих бедных пяти лет? Киргизскую степь из конца в конец всю исходил, море Аральское и вдоль и впоперек все исплавал и теперь сижу в Новопетровском укреплении та жду, что дальше будет; а это укрепление, да ведомо тебе будет, лежит на северо-восточном берегу Каспийского моря, в киргизской пустыне. Настоящая пустыня! песок да камень; хоть бы травка, хоть бы деревцо — ничего нет. Даже горы порядочной не увидишь — просто черт знает что! смотришь, смотришь, да такая тебя тоска возьмет — просто хоть давись; так и удавиться нечем. Да, человек в несчастии живет в самом себе, как говорят разумные люди, т. е. размышляет. А к чему ведет размышление? спросить бы этих умных людей. К тому, что разрушает надежду, эту всесветную прекрасную обманщицу! Признаюсь, я долго надеялся, но потом и рукой махнул. Да и в самом деле, мне счастье не к лицу. Родился, вырос в неволе да и умру, кажется, солдатом. Какой-нибудь да был бы скорее конец, а то, в самом деле, надоело черт знает по-каковски жить. /60/
Если будешь писать Ивану Михайловичу, то благодари его от меня за его участие в твоем добром деле. Я сам хотел писать ему, да боюсь: Бог его знает, может быть, он еще и рассердится, что как, дескать, смел солдат себе позволить то и то... Правда, он был когда-то человек негордый, да ведь это было давно, а время и счастье сильно людей изменяет. Впрочем, я не думаю, чтоб И[вана] М[ихайловича] переменило генеральство; он, мне кажется, такой же добряк и хлебосол, как и прежде был, — поэтому я все-таки напишу ему, только не с этой почтой. А почта у нас приходит и отходит один раз в месяц.
Чи жива в Городищі твоя стара мати? Коли здравствує, то низько кланяюся їй.
И кланяюся всем общим нашим знакомым, особенно А. Элькану и С[емененку]-Крамаревскому — когда здравствуют.
О новостях литературы, музыки и театра я не имею совершенно никакого понятия: кроме «Русского инвалида», ничего у нас не имеется; «Северную пчелу», газету литературную, забыл уже как и зовут. Сначала было для [меня] ужасно тяжело без всякого чтения. Потом стал привыкать и, кажется, совсем привыкну, — когда бы поскорее! а то сидишь, сидишь сложа руки, да и захочется прочитать что-нибудь новенькое, а его нет. Так больно станет, что не знаешь, куда деваться. Но самое мучительное для меня то, что мне рисовать не позволяют. А причины — не знаю почему. Тяжело! больно тяжело! А делать нечего... Прощай, мой искренний друже, не забывай бесталанного
Т. Шевченка.
P. S. Чи не зострінешся часом з Василем або Михайлом Лазаревськими, то познакомся з ними.
Сегодня попался мне лоскуток печатной бумаги; читаю, а там говорится о концертах прошедшей весны и о концерте г. Артемовского как о замечательнейшем, и артистке г-же Артемовской, очаровавшей слушателей игрой на инструменте, давно забытом, т. е. на арфе! Боже мой! — думаю себе. — Он уже женатый!
Господи, пошли тебе счастие в твоей семейной жизни!..
56. ДО А. О. КОЗАЧКОВСЬКОГО
16 липня 1852. Новопетровське укріплення
Новопетровское укрепление. 1852.
Июля 16.
Поддерживает ли дружбу или, по крайней мере, приязнь постоянная переписка? Вопрос прехитрый, на который я отвечаю вследствие многолетней опытности так: был у меня во время оно великий приятель (может быть, он здравствует и /61/ поныне?), так тот-то великий приятель, бывало, каждую почту дарил меня посланием, по крайней мере, на двух листах. И я, о грустное воспоминанье! должен был отвечать ему, потому что он был хороший приятель, и если б не эти убийственные послания, может быть, и до сих пор остался хорошим приятелем. А то увы! терпение лопнуло и дружба врозь. Мне кажется, что от подобной переписки не только дружба, но и самая нежная любовь не уцелеет. Но нам с вами нечего опасаться за нашу дружбу вследствие частой переписки. Мне кажется, если не ошибаюсь, что со времени нашего знакомства это будет первое письмо. А знакомы мы с вами ровно 10 лет. Да и это письмо, если правду сказать, порождение крайней необходимости. Чистосердечию моему простите великодушно.
Вот какого роду необходимость заставила меня начертать послание сие нехитрое: в настоящем в 1852 году я чувствую приближение той самой болезни, от которой вы спасли меня в 1844 году. Если припомните тот целительный бальзам, которым вы меня тогда врачевали, то, ради самого Эскулапа, пришлите рецепт оного (сальсапарели можно достать и здесь). Фишер тогда в Яготине пояснил мне причину моей болезни тем, что будто бы я торопился жить. Чем же теперь истолковать ее? Разве только тем, что я теперь слишком медленно и однообразно живу. Правда, я и теперь не могу похвалиться очень девственною жизнию; но в отношении пани Киприды, право, не грешен. Думаю, что это дело золотухи. Впрочем, я для вас субъект исследованный.
По прибытии моем в здешний край я два года сряду страдал скорбутом и головною болью. Дальний поход (от Орской крепости до Аральского моря) и продолжительное купанье в море были причиною того, что показались у меня на всем теле, особенно на ногах, золотушные нарывы, после чего я вскоре почувствовал облегчение в голове, а теперь повторяется та же боль и прыщи на голове точно такие, как были и в 1844 году. Я здесь советовался с врачем. Он уверяет меня, что это следствие частых жертвоприношений пафосской богине. А я, благодаря тую же богиню, никогда от нее не страдал, [кроме какого-небудь трипера.]
Теперь нужно бы вам написать о нравственном моем житьи-бытьи. Но оно так скверно, что и писать не хочется, а коли говорить хорошего нечего, то лучше молчать. Живу я, можно сказать, жизнью публичною, сиречь в казармах, муштруюсь ежедневно, хожу в караул и т. д., одно слово, солдат, да еще солдат какой! Просто пугало воронье. Усища огромные. Лысина, что твой арбуз. Точь-в-точь солдацкий портрет, что изобразил Кузьма Трохимович (у Основ’яненка). Шутки в сторону, а написать о себе не могу ничего хорошего, в противном случае это была б ложь. Живу, можно сказать, одним воспоминанием, да и кто им не живет! Помните ли нашу с вами прогулку в Андруши и /62/ за Днепр в Монастырище на гору? Вспомните тот чудный вечер, ту широкую панораму и посередине ее длинную, широкую фиолетовую ленту, а за лентой фиолетовой блестит, как из золота кованный, Переяславский собор. Какая-то чудная, торжественная тишина. Помните, мы долго не могли промолвить слова. Пока, наконец, белое, едва заметное пятнышко не запело:
Та яром, яром за товаром...
Чудный вечер! Чудный край. И песни дивные! Много добрых воспоминаний сохранил я о старом Переяславе и о тебе, мой искренний друже!
Кланяюсь всем добрым моим знакомым и особенно доброму гостеприимному Степану Никифоровичу Самойлову. Ежели пишешь когда О.М. Бодянскому, то кланяйся за мене. Аминь. — Искренний твой Т. Шевченко.
На звороті:
Адресуй так:
Его высокоблагородию
Антону Петровичу
Маевскому,
г. коменданту Новопетровского укрепления
в город Астрахань.
А зимою в город Гурьев.
(*) Пропущений у виданні фрагмент додається за ПЗТ, 1929, Т.3. Див. також статтю О. Дорошкевича Шевченко в приватному листуванні. — Прим. litopys.kiev.ua.
57. ДО А. І. ЛИЗОГУБА
16 липня 1852. Новопетровське укріплення
Новопетровское укрепление.
1852. Июля 16.
Единый друже мой! Не прогневались ли вы за что на меня? Думаю, думаю, вспоминаю и в догадках теряюся, не обретаю за собою вины ни единыя. Впрочем, едва ли кто себя обвинит! простите великодушно, аще что содеях пред вами по простоте моей, и напишите хоть единую строку, чтобы я мог ведать, что вас еще здрава Бог милосердый носит по сей грешной земле. Вот уже третий год как я не имею от вас никакого известия, последнее письмо ваше получил я в Оренбурге 1850 в последних числах мая, на которое по разным скверным приключениям не мог отвечать вскоре, а писал вам уже из Новопетровского укрепления того же года, месяца ноября, вам и В[арваре] Н[иколаевне], и ни от вас, ни от В[арвары] Н[иколаевны] до сих пор не имею совершенно никаких известий, право, не знаю что думать! или панихиду по вас править, или думать, что вы на меня сердиты. За что ж бы вы на меня прогневались? Вопрос сей для меня — узел Гордиев. Скорблю сердечно, и тем паче плачу, что я во узах моих с вами только и В[арварой] Н[иколаевной] иногда переписывался. Прошу вас, умоляю! Когда получите письмо мое, то хоть /63/ чистой бумаги в конверт запечатайте та пришлите, по крайней мере, я буду знать, что вы здравствуете.
Не пишу вам ничего о самом себе потому, что нет хорошего материалу для повествования, а описывать скверную мою долю тошно и грешно, по-моему. Это все равно, что роптать на Бога. Пускай себе тянется жизнь моя невеселая, как мне Бог дал. Одно, чего бы я просил у Бога как величайшего блага, это хоть перед смертью взглянуть разочек на вас, добрых друзей моих, на Днепр, на Киев, на Украину, и тогда как християн[ин] спокойно умер бы я. И теперь не неволя давит меня в этой пустыне, одиночество — вот мой лютейший враг! В этой широкой пустыне мне тесно — а я один. До вас, я думаю, не дошло сведение, где именно это Новопетровское укрепление, то я вам расскажу. Это будет на северо-восточном берегу Каспийского моря, на полуострове Мангышлаке. Пустыня, совершенная пустыня, без всякой растительности, песок да камень, и самые нищие обитатели — это кочующие кой-где киргизы. Смотря на эту безжизненность, такая тоска одолеет, что сам не знаешь, что с собой делать, и если б можно мне было рисовать, то, право, ничего не нарисовал бы, так пусто. Да я до сих пор не имею позволения рисовать, шестой год уже, ужасно!
Что же еще написать вам? Право, нечего, худого очень нет, а хорошего и подавно, монотонно, однообразно, больше ничего. Начальника мне Бог послал человека доброго. Вообще люди добрые меня не чуждаются. Живу я как солдат, разумеется, в казармах. Удобный случай изучить солдацкие обычаи и нравы. Смеюся сквозь слезы, что делать, слезами горю не пособить, а уныние — грех великий. Дожидаем в укрепление нонешнего лета корпусного командира. Думаю просить, чтобы позволил мне в здешнюю церковь безмездно написать запрестольный образ во имя Воскресения Христова. Не знаю, что будет. Великой бы радостью подарил меня, если бы позволил, вот уже шестой год как я кисти и не видал.
Прошу вас, пишите ко мне, хоть одну строчку, чтобы я знал, что вы живы и здоровы. Илье Ивановичу и всему дому вашему до земли поклон. Соседу вашему и соседке в Бегаче тоже. Прощайте, остаюсь в ожидании известия от вас. Ваш искренний
Т. Шевченко
На звороті:
Адресуйте ко мне так:
Его высокоблагородию
Антону Петровичу
Маевскому,
коменданту Новопетровского укрепления.
Летом в г. Астрахань.
Зимою в г. Гурьев, на Урале.
/64/
58. ДО Ф. М. ЛАЗАРЕВСЬКОГО
2 серпня 1852. Новопетровське укріплення
Что ефто значит, что я сегодня
именинница? я тебя ждала! ждала!
Варила щеколад на цельном молоке, а ты
не пришел!
Из частного письма.
Это значит (сиречь эпиграф сей), что я прошедшего года ждал от вас не то чтобы письма, по крайней мере доброго слова, и вельми ошибся. Спрашиваю F и Z, не видали ли такого и такого? Нет, говорят, а я было уже и руку протянул за письмом. Не только не видали — и не слыхали! Що за недобра мати, думаю! Чи не вмер він там, думаю. Так же ні, бо восени вторік питаюся у Костромитенова, де, кажу, такий і такий? Чи не вмер, кажу, часом? Та ні! Живісінький і здоровісінький. Так, думаю, певно розсердився, а сердиться, здається, нема за що? А може, й найшлося яке лихо, вибач, будь ласкав. Та напиши до мене хоч слово. А тим часом привітай оцього доброго і благородного сотника Хаїрова. Ми з ним укупі жили два года і ні разу не лаялись, а це, я думаю, притча во язицех. Та ще скажи мені, чи не бачив ти Поспелова. Як він вернувся із Раїма, і хто такий поїхав з пароходами на те погане А[ральське] море? Та ще скажи, будь ласкав, Залецкому, як вернеться він в Оренбург, что все, посланное им мне, получено с благодарностью, та як побачиш Костромитенова, то поклонись йому гарненько. І старому тому татаринові, що в Малоросії якась наймичка віхтем його умила. За те, що він її хотів теє... Та ще от що. Як будеш писать до Василя і Михайла, то кланяйся їм і спитай у Михайла, чи послав він те, що я його просив, до Лизогуба в Ч[ернігівську] губернію, бо я й досі нічогісінько не знаю, а обнищах до зіла.
Про себе якби я сказав, що мені тут добре, то тяжко збрехав би. Нехай тобі оцей добрий чоловік про мене розкаже; він мене добре знає. Кланяюся доброму К[арлу] І[вановичу] Г[ерну] і всім, хто мене там знає. Оставайся здоров. Нехай тобі Бог помагає на все добре. Не забудь написать до Михайла. Амінь.
2 августа Ш.
59. ДО Ф. М. ЛАЗАРЕВСЬКОГО
Жовтень — грудень 1852. Новопетровське укріплення
Заграй мені, дуднику, на дуду,
Нехай свого лишенька забуду.
Сироті на чужині і сухар хлібом стане. То так і мені оце ваше письмо. Були ви, як здорові пишете, в Петерб[урзі]. Не питаю вас, що ви там бачили, а тілько дякую вас за те, що привезли ме/65/ні поклон от Василя Язучевського і од братів своїх, спасибі їм, що не забувають мене на чужині, а надто Михайлові спасибі за гроші.
Пошли Господи добре здоров’я Левицькому. Спасибі вам, що ви про його мені написали.
А башкирский офицер, що я вам рекомендовал, повинно буть умер, коли він до вас не ходить, а як не вмер, то певно одурів, а ще й Казанского университета!
Багато дечого мені треба б було написать до вас, та ніколи.
Вибач мені ради святого Федора Тирона, що я до тебе нашвидку пишу, сьогодня пошта прийшла, а завтра одходить.
Не забувай Ш.
На звороті:
Ф[едору] Л[азаревському]
60. ДО О. М. БОДЯНСЬКОГО
15 листопада 1852. Новопетровське укріплення
Новопетровское укрепление. 1852.
Ноября 15.
Вітаю тебе, мій добрий, мій єдиний друже!
Лучше всего молчать бы, ежели нечего сказать доброго, но увы! Человеку необходимо исповедывать свое горе, а мое горе великое! И кому, как не тебе, его я исповедую? Шестой год уже, как я обезволен, и шестой год как не пишу никому ни слова. Та, правду сказать, и писать некому. В добре та счастии, бывало, на собаку кинеш, а влучиш друга або великого приятеля. Недаром Мерзляков сказал: «Все други, все приятели до черного лишь дня». А покойный Данте говорит, что в нашей жизни нет горшего горя, как в несчастии вспоминать о прошлом счастии. Правду сказал покойный флорентиец, я это на себе теперь каждый день испытываю. Хоть тоже, правду сказать, в моей прошлой жизни не много было радостей, по крайней мере, все-таки было что-то похоже немного на свободу, а одна тень свободы человека возвышает. Прежде, бывало, хоть посмотришь на радости людей, а теперь и чужого счастия не видишь. Кругом горе, пустыня, а в пустыне казармы, а в казармах солдаты, а солдатам какая радость к лицу? В такой-то сфере, друже мой, я теперь прозябаю. И долго ли еще продлится это тяжкое испытание? Не жаль бы было, если б терпел да знал, за что. А то, ей-богу, не знаю; например, мне запрещено рисовать, а я во всю жизнь мою одной черты не провел предосудительной, а не давать заниматься человеку тем искусством, для которого он всю жизнь свою посвятил, это ужаснейшая кара! Кроме душевных мучений, которые я теперь терплю, я не имею, наконец, кроме солдатской порции, /66/ ничего лишнего, не имею, наконец, бедного рубля денег, чтобы хоть святцы выписать, не говорю уже о журнале, вот какое горе одолело! Просить стыдно, а красть грех, что тут делать? Я думал, думал да и выдумал вот что: поиздержись немного узника ради и пришли мне летопись Конисского или Величка, великое скажу тебе спасибо.
Со времени моего изгнания я ни одной буквы не прочитал о нашей бедной Малороссии, а что знал о ее минувшем прежде, то и малое быстро забываю, и твой подарок будет для меня истинною радостию. Послал бы я тебе денег на эту книгу, так же, ей-богу, нет. Во всем укреплении только один лекарь выписывает кой-что литературное, а прочие как будто и грамоты не знают; так у него, у лекаря, когда выпросишь что-нибудь, так только и прочитаешь, а то хоть сядь та й плач.
Нынешнюю осень посетил наше укрепление некто г. Головачев, кандидат Московского университета, товарищ известного Корелина и член общества московского естествоиспытателей. Я с ним провел один только вечер, т. е. несколько часов, самых прекрасных часов, каких я уже давно не знаю. Мы с ним говорили, говорили, и, Боже мой, о чем мы с ним не переговорили! Он сообщил мне все, что есть нового и хорошего в литературе, на сцене и вообще в искусстве. О тебе вспомнил я, и Головачев, как ученик и почитатель твой, говорил о тебе с восторгом. В 9 часов вечера мы с ним расстались (по пробитии зари мне, кроме казарм, нигде быть нельзя). Я не мог с ним написать тебе и несколько слов, просил его тебе низенько поклониться, та й годі. В тот самый день, как я встретился с Г[оловачевым], т. е. 1-го октября, получил я письмо от твоего товарища, а от моего доброго приятеля Андрея Козачковского, из г. Переяслава, благодарю его, он один меня не забывает в напасти.
Когда получишь мое послание, то раздери его надвое и одну половину отдай А[ндриану] Филипповичу Головачеву, ты его, вероятно, нередко видишь.
Прощай, мій друже, Богу милый! Желаю тебе радости в благоугодных трудах твоих, не пишу тебе много потому, что и это немногое так печально, что, может быть, ты и читать не захочешь. Оставайся здоров, не забывай бесталанного Т. Шевченка.
61. ДО А. П. ГОЛОВАЧОВА
15 листопада 1852. Новопетровське укріплення
Андриан Филиппович!
Вы, вероятно, и сами не подозреваете, что во время вашего посещения Новопетровского укрепления вы сотворили меня счастливым, по крайней мере на несколько дней; а несколько /67/ дней счастья в нашей жизни — это много значит! Проведенный вечер с вами мне снился несколько ночей сряду, и живо представлялась мне давно забытая картина человеческой жизни. Благодарю вас!
От души благодарю за эту великую радость! Слушая вас в тот достопамятный вечер, я переселялся в Москву и Питер, видел и театры, и мою Академию, и все, что благородит человека. Благодарю вас!
Вы прочитали тогда небольшое стихотворение Щербины — «Купанье». До сих пор не могу забыть того сладкого чудного впечатления, какое произвело на меня это прекрасное произведение. Прошу вас, будьте так добры, поклонитесь от меня Щербине как истинному поэту, в наше время явлению редкому. А если увидите Островского, то и ему нижайший поклон за его «Свои люди», а «Бедной невесты» еще не читал.
Вы обещали посетить наше укрепление на будущее лето, как я рад буду вам! С какою радостию послушаю опять ваши милые рассказы о том, что совершается среди людей. До свидания. Вспоминайте иногда курносого лысого старичка в белом кителе. До будущего лета прощайте!
Я чуть было не забыл вам сказать, что у меня есть в Москве товарищ академик Н. Рамазанов, скульптор, прекрасный художник и благородный человек, при случае познакомьтеся с ним. Он вам, верно, понравится, занимает он место профессора скульптуры при Московском художественном училище.
Желаю вам всех благ. Вспоминайте иногда
Т. Шевченка.
15 ноября.
/68/
1853
62. ДО С. С. ГУЛАКА-АРТЕМОВСЬКОГО
15 червня 1853. Новопетровське укріплення
Новопетровское укрепление. Июня 15, 1853 г.
Я так думаю, друже мій милостивий, что только одни бесталанные одинокие сіроми — такие, как я теперь, — в одиночестве, на чужині, способны ощущать то счастие, ту великую радость, какую я почувствовал, получивши твое сердечно-дружеское письмо. Добре ти робиш, брате Семене. Нехай Господь посилає твоє добро на тебе і на жіночку твою, і на діточок твоїх!
В продолжение шести лет моей тяжкой неволи я пробовал писать декому из своих друзей-приятелей — так что ж!.. Тяжко, страшно тяжко, друже мій єдиний!
С июля прошедшего года я до сей поры не получил ни одного письма и думал уже, что я всеми забытый; только на прошлой неделе получается астраханская почта, а с почтою и письмо твое, друже мій добрий. Только какая история из того письма вышла: комендант Маевский умер прошедшею зимою, а новый комендант письмо твое с 10 р. хотел обратить назад. Великого труда мені стоило ублагать його, чтобы он раскрыл конверт. Отаким-то побитом получил я твое искреннее послание. А де вже його не возили: і на Кавказ, і в Оренбург, і знову в Астрахань, та вже із Астрахані насилу прийшло в мої руки.
Что же теперь написать тебе о моей бедной, невольнической жизни? Думаю, лучше всего — ничего не писать, потому что хорошего сказать нечего, а про дурное лучше промолчать. Нехай воно ворогам нашим сниться. Ты пишешь, что не знаешь дела, по которому меня постригли в солдаты! Знай же, что дело не подлое, и еще знай, что мне запрещено писать (окроме писем) и рисовать, — вот где истинное и страшное наказание. Шесть лет уже прошло, как я мучуся без карандаша и красок. Горе! и еще горе! От до чого довели мене стишки, трижды проклятые...
Нашел я близ укрепления хорошую глину и алебастр. И теперь, тоски ради, занимаюся скульптурой. Но, Боже, как жалко я занимаюсь этим новым для меня искусством: в казармах, где помещается целая рота солдат; а про модель и говорить нечего. Бедное занятие! /69/
Спасибі тобі, що нагадав ти мені про К.І. Ійохима; хоть я, правду сказать, и не забываю моих добрых приятелей, но не писал ему потому, что боялся его молчания на мое послание, как это сделали другие мои приятели, в том числе и Михайлов, товарищ мой по академии. Кто его знает, где теперь он? Да и не один он такой. Перовский привез с собою в Оренбург некоего Гороновича, тоже моего товарища по академии, и когда его спросили, не знаком ли он со мною, то он просто сказал, что и не видал меня никогда. И такие бывают люди на свете! Ійохиму я пишу небольшую цидулу и прошу тебя передать ему и просить его о том на словах, о чем я его в письме прошу, а прошу я его вот о чем: если он и теперь занимается гальванопластикою, то у него, вероятно, есть форма небольших фигурок, то пускай из [них] вибере одну или две изящнейших та виллє хоть из папье-маше і пришле мне, ради святого искусства. Я мог бы их копировать из глины, и это заменило бы мне, в некотором роде, натурщика або натурщицу. Попроси его, брате Семене! Вылепил я небольшой барельеф, вылил его из гипсу и хотел тебе послать один экземпляр, так не знаю, довезет ли почта такую хрупкую вещь, как гипс, это раз; а другое и то, что совестно и посылать в столицу такую ничтожную штуку, как мой первенец-барельеф. А вот, даст Бог, поучусь, та вылеплю второй — так тот уже стеарином залью та пришлю тобі.
Я слышал, что граф Толстой занимался опытом над гутаперчею, чтобы выливать свои медали, так спроси у Ійохима, не знает ли он, каковы результаты опытов г[рафа] Толстого. Вот бы хорошо было! Я бы и себе выписал гутаперчи та і заходився б выливать свои бедные произведения.
Я уже думал было устроить себе невеличкий гальванопластический аппарат, так что ж! в великом городе Астрахани, окроме кумысу и тарани, ничего достать нельзя, даже немуравленного горшка, который при этом деле необходим, а о медной проволоке и не слыхала Астрахань. Вот город, так город! Настоящий восточный или, лучше сказать, татарский.
Я еще прошу К[арла] И[вановича], не сообщит ли он мне своих простых практических средств в отношении гальванопластики, потому что я, кроме физики Писаревского, ничего не имею, а в ней говорится о сем предмете слишком лаконически.
Эх! то-то було б, дурний Тарасе, не писать було б поганих вірш та не впиваться почасту горілочкою, а учиться було б чому-небудь доброму, полезному, — от би тепер як нахідка. А то посивів, оголомозів, дурню, та і заходився вчиться фізики. Не думаю, чтобы из этого что вышло, потому что я от природы вышел какой-то не[о]конченный: учился живописи и недоучился, пробовал писать — и вышел из меня солдат, да какой солдат! Просто копия с того солдатского патрета, что написал Кузьма /70/ Трохимович у покойного Основьяненка. А тим часом старіюсь і постоянно болею, Бог его знает, от чего это? Должно быть, з нудьги та неволі. А конца все-таки не вижу моей грустной перспективе, та без протекции, правда, его и видеть невозможно; а у меня какая протекция? Правда, були деякі люде, так что ж?
Одних уж нет, а те далече,
Как Пушкин некогда сказал.
И мне теперь осталося одно — ходить отут, по степу, — долго еще ходить та мурлыкать:
Доле моя, доле, чом ти не такая,
Як інша чужая!
Кланяюся низенько твоїй Александрі Івановні і щиро цілую твоїх діточок і Варвару, і Александру, — нехай здорові ростуть та щасливі будуть.
Так тепер для тебе Городище — чуже село: стара твоя мати умерла, Царство їй Небесне.
Оставайся здоровий і будь щасливий во всех твоих начинаниях, мій искренний, мій єдиний друже Семене!
Твій щирий Т. Шевченко
63. ДО А. О. КОЗАЧКОВСЬКОГО
30 червня 1853. Новопетровське укріплення
Искренний мой друже! Недавно я получил твое глубокогрустное письмо. Причина была та, что на кого оно было адресовано, помер прошедшею зимою, а душеприказчики его не решились взять письмо с почты. Спасибо, уже новый комендант взял его и передал мне.
Грустный мой, плачевный мой друже!
Чем, скажи, я порадую твое горестное сердце? Ничем. На подобные слезы мы, люди, не имеем сушила, дружнее участие ослабляет наши полугорести, но великое горе, как твое теперь, может ослабить только один наш общий помощник и сердцеведец! Молися, если можешь молиться, и моляся веруй разумно, глубоко веруй в замогильную, лучшую жизнь. Сны твои, которые ты видел в самые критические часы твоей жизни, показывают нам что-то выше наших земных понятий. Веруй! И вера спасет тебя.
Недавно прибывший к нам комендант привез с собою жену и одно дитя, по третьему году, милое, прекрасное дитя (а все, что прекрасно в природе, как белица вьется около нашего сердца). Я полюбил это прекрасное дитя, а оно, бедное, так привязалося ко мне, что, бывало, и во сне звало к себе лысого дяду. (Я теперь совершенно лысый и сывый.) И что же? Оно, бедное, захворало, долго томилося и умерло, мне жаль моего маленького друга, я /71/ тоскую, я иногда приношу цветы на его очень раннюю могилу и плачу. Я чужой ему, а что делает отец его и особенно мать? Бедная! горестная мать, утратившая своего первенца! Что же теперь твоих детей мать? И что ты сам, горестный отец! Велико, страшно велико твое горе, мой единый, мой незабвенный друже!
Привітай і поцілуй за мене свою горестную подругу. Скажи ей, что и я вместе с нею плачу о ее и твоих детях.
Прощай, мой скорбный друже. Не забывай меня, напиши ко мне хоть сколько можешь написать и адресуй так:
Его высокоблагородию
Ираклию Александровичу
Ускову.
Через г. Астрахань в Новопетровское укрепление.
Не забывай Т. Шевченка.
30 июня
1853.
64. ДО С. С. ГУЛАКА-АРТЕМОВСЬКОГО
6 жовтня 1853. Новопетровське укріплення
6 октября 1853.
В декабре (или генваре) теперешнего года получишь ты, єдиний друже мій Семене, из частных рук, а не через почту, невеликий ящик с делом рук моих, — сказать по правді, з пренечепурним ділом: так що ж я маю робить? виліпить я то ще як-небудь виліпив, а вилить і досі не вмію; не те, правду сказать, що і не вмію, але матеріалу доброго нігде взять, сиріч алебастру. Прийми Богу при йому що єсть, та й не осуди: на той рік, Бог дасть, пришлю що- небудь краще, і то тогді тілько, як достану алебастру із тієї поганої Астрахані.
Ежели в декабре или в генваре ты не получишь сього добра, то, як будеш на Васильевском острову, зайди в Академію наук, у ту, що коло біржі, и спроси на квартире у академика фон Бэра камердинера его Петра, а у Петра спроси ящик на твое имя, а може, тобі той Петро і сам принесе — не знаю.
К[арлу] Івановичу Ійохиму не показуй мойого «Тріо», а то я добре знаю, що він мене вилає. А все-таки поклонися йому, як побачиш, і попроси його, щоб він мені прислав який-небудь маленький барельєфик; а щоб йому не тратиться на почту, то нехай оддасть тобі, а ти передай оцьому Петрові, а Петро і привезе його в марті місяці аж у Астрахань. А академік Бер весною буде знову у нас і привезе мені той подарок К[арла] І[вановича].
Видишь ли, друже мій єдиний, для чого я так прошу от К[арла] І[вановича] барельєфа якого-небудь; мені, ти знаєш, рисовать запрещено, а ліпить — ні, то я і ліплю тепер, а кругом се/72/бе не бачу нічого, проч степу та моря: то хотілося б хоч подивиться на що-небудь хороше! Може б, подивившися, і моя стара мучена душа стрепенулася; хоча б і не стрепенулася, то, може б, на старості тихенько заплакала б, дивлячися на прекрасное создание души человеческой.
Теперь хоть би на стороні постоять коло тієї академії, а перше! та що те перше і згадувать! Коли буваєш часом у старого Григоровича, то поклонись йому, старому, од мене, і Софії Івановні, коли жива, то теж поклонися.
Та ще, прошу тебе, зайди в магазин Дациаро (на углу Невского проспекта и Адмиралтейской площади) і подивися на тетрадь литографированных рисунков Калама, а подивившися, спитай, що вони коштують, і напиши мені. Амінь.
Жіночці твоїй і діточкам твоїм кланяюсь. Не забувай мене, друже мій єдиний.
Може, ти не получив (а я получив твої гроші) мого письма, то от тобі ще один адрес.
/73/
1854
65. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
5 лютого 1854. Новопетровське укріплення
1854. Генваря.
Радуюсь твоєю радостию, друже мой единый! Дай тебе Господи увидеть твою скорбную мать и свою прекрасную родину.
Прости меня, друже мой единый, ежели ты найдешь письмо мое нескладным и, может быть, бессмысленным: у нас сегодня байрам у Ирак[лия], и я пишу тебе далеко за полночь, т. е. часу в 4-м, а в этом часу, я думаю, и у Юнга мысли были бы не на месте. Но это в сторону, а вот в чем дело: благодарю тебя сердечно за «Трио» и проч., благодарю тебя за письма к Аркадию; благодарю тебя за память о Варваре, и ежели ты получишь о ней какое бы то ни было известье и вскоре сообщишь мне, то я тебя не благодарить буду, а боготворить.
Еще раз благодарю тебя за копию «Монаха» и — я тебе как Богу верю — ежели Лев Филиппович такой человек, как ты говоришь, то и ты и он скоро увидите и Актау и Каратау, ежели не красками, то по крайней мере сепиею.
С того времени, как мы рассталися с тобою, я два раза был на Ханга-бабе, пересмотрел и перещупал все деревья и веточки, которыми мы с тобою любовались, и, признаюся тебе, друже мой, заплакал. Не было с кем посмотреть на творение руки Божией — вот причина слез моих. Ты был далеко, а близкие куропаток и диких голубей искали в поле. Мне хотелося посетить Ханга-бабу с Д[анилевским], и Д[анилевскому] тоже хотелося, но фон Бэр такой аккуратный немец, какого и в сердце Германии редко встретить можно; три дня, говорит, буду на Мангышлаке, т. е. в Н[ово]петровском укреплении; сказал, как отрезал. Просто хуже всякого немца!
Поцелуй Карла за меня и скажи ему, что ежели он решился побывать на Сыре, то я пойду за ним и на Куань, и на Аму, в Тибет и всюду, куда только он пойдет.
С следующею почтою напиши мне о делах Карла, или, как ты говоришь, при первом добром известии. «Иордана» и Сову я знаю как твое сердце, и спасибо трем людям, теперь уже не в Петрозаводске, которые знали меня лично и не забыли меня, а тому, что остался один из трех, посылаю сердечный поцелуй, а /74/ тем, которые знают меня не лично и вспоминают обо мне, тысячу кровосердечных поцелуев и братскую любовь!
Ты говоришь мне о Белозерском и о моей бедной «Катерине», как будто ты их лично знаешь, а коли знаешь, то напиши мне о Белозерском. А о «Катерине» мы с тобой поговорим, когда увидимся, и тогда я тебя с нею познакомлю.
А Ильяшенка и Петрова забудь и ты так, как я их не помню.
Алексею Ивановичу пожелай всех благ от меня в его новой жизни; поблагодари его за память обо мне, а ее за копии с «Монаха».
Поцелуй Поспелова (ежели он в Оренбурге) и скажи ему, что г-жа Юрасова дрянь, к[ур]ва, л[яр]ва, скажи ему, что все это я ему говорю.
Гороновичу скажи, что в Бельгии и прославленным художникам делать нечего... а впрочем, поклонися ему.
Земляка из Тального и Михайла, земляка С[ераковского], обними и поцелуй так, как я бы его поцеловал. С Михайловым ты виделся мимоходом, и говорил он тебе о «Быке с киргизом», и за то благодарю. Дай Бог ему всего того, чего он сам себе желает, а нам с тобою дай Боже еще раз увидеться в этой жизни.
Поздравь Фому от меня и извинися за меня, что я ему не пишу с этой почтой, завтра ученье и караул, и Алексею скажи то же.
Из приказов я вижу, что ты назначен в 9 баталь[он], а ты пишешь, что вскоре отправляешься на Сыр, и я не знаю, что думать. Напиши мне, ради святого Бронислава, как тебе адресовать мои грешные послания.
Цейзика и Людвига поцелуй от щирого сердца.
Целую руки ojca prefekta.
Когда увидишь Ф. Лазаревского, отдай ему мою грамотку и скажи ему, что не было времени больше написать.
Ты мне ничего не пишешь о Аркадии. Что он? И что с ним? Пиши ему и целуй его за меня и скажи ему, чтобы он безбоязненно адресовал свои письма на имя коменданта Новопетровского укрепления.
Прощай, не забывай Т. Ш.
66. ДО Я. Г. КУХАРЕНКА
1, 10, 16 квітня 1854. Новопетровське укріплення
1 апреля 1854.
Я оце сижу та сидячи думаю: Господи! Господи! Як-то швидко ті літа минають; молодії то ще так і сяк, а що вже ті старі (погані літа), то так і летять, неначе той шуліка за куркою: так вони за нашою мерзенною грішною душою.
Я оце сидячи лічу літа та долічуюсь до того року, як ми з тобою вперше побачились. Угадай, чи багато я налічив їх, тих нік/75/чеменних марних літ? Трохи чи не буде чотирнадцять, коли не брешу, а як матимеш час, то сам здоров перелічи. Остатній лист твій получив я року Божого 1846-го в Миргороді. І того ж Божого року, написавши тобі лист і гарненько власними руками у тім же богоспасаємім граді Миргороді оддавши на почту, поїхав собі гарненько в престольний град Москву. От, не маючи гадки, приїхав я у тую Москву та й гуляю собі по улицях, звичайне, як чоловік іностранний, розглядую собі то церкви, то собори, тілько глядь, аж іде чорноморець. От спинивши його й питаю, чи давно з коша і чи далеко Господь несе. З коша, каже, шоста чи сьома неділя, а гируємо аж у саму столицю Петербург. От я і питаю його то про Шамрая-маляра, то про Порохню, та й кажу йому: А що-то там поробляє наш кошовий Кухаренко? — Який, каже, К[ухаренко]? — Та Яцько, кажу! — Еге! каже, його на Зелених святках поховали. — От тобі й на! — подумав собі, — чи давно чоловік мені радив, щоб я бив лихом об землю, як той швець мокрою халявою об лаву. А його вже й поховали! — Попрощавшися з чорноморцем, зайшов у якусь стару-престару церков, одправив по твоїй душі панахиду та й пішов собі знову блукать по закарлючистих улицях московських аж до самого вечера. Увечері зайшов у театр та згадав твій «Чорноморський побит». Вийшов із театру та цілісіньку ніч не знав уже, що з собою й робить. Так мені тебе жаль стало!
З тиждень чи й більш блукав я після того по тій Москві, тілько вже не лічив ворон на Івані великому, а все дивився по улицях, чи не зостріну де хоч поганенького чорноморця, щоб доскональне розпитать про тебе, друже мій єдиний! Бо мені все якось здавалось, що ти живий і здоровий (воно так-таки і було собі, благодарить Господа милосердого), а чорноморець той мерзенний, уповательно думаю собі, що ніхто інший, як сам сатана (бодай він здох), скинувши свою повшедну одежу (німецький куций жупанок) та надів чорноморську достатню одежу, щоб почваниться перед московками під Новинським або на Трубе, або на Козихе. Та, правда, в Москві всюди єсть де пощеголять, а особливе такому козакові, як сатана.
От я, упоравши в Москві, що мені там треба було, вернувся знову в Київ і тілько що ступив на дніпровський байдак... так зо мною таке трапилося, що против ночі не треба б було і розказувать, а то ще, прокляте, присниться. Мене, по правді сказать, риштовали, та посадивши з жандаром на візок, та прямо привезли аж у самий Петербург. Засадили мене в Петропавловську хурдигу та й двері замкнули, я вже думав, що й ключі в Неву закинули. Аж ні. Через півроку вивели мене на світ Божий та знову посадили мене на чортопхайку, тілько вже не з жандаром, а з фельд’єгерем, та одвезли аж у Оренбург. А в Оренбурзі, і до прийому не водивши, наділи на мене салдацьку зброю, і так з то/76/го часу, друже мій єдиний, став [я] салдатом. Не зробив я, і не думав я, отамане, батьку мій, кому-небудь лихого, а терплю горе і Бог знає за що? Така, мабуть, уже усім кобзарям погана доля, як і мені недотепному випала. Сьомий рік оце пішов з апреля, як я нужу світом в киргизькім безводнім і безлюднім степу.
Вернувшися вторік із Аральського моря в Оренбург, та сидячи ввечері у одного земляка свого (мене, спасибі, земляки таки не цураються), та сидячи, перебираю старий «Р[усский] инвалид». Коли, зирк, аж надрюковано, що такий-то Яцько К[ухаренко] назначається в таке і таке войско кошовим. Ну так і єсть, що то мені в Москві зострівся не хто другий, як сам Іродів син сатана. Та й справді, яка-таки недобра мати понесе чорноморця в Москву? Чого він там не бачив? Адже чорноморці з коша прямують на столицю через Курське, через Орел та на Смоленське, а не на Москву. Аж тепер тілько догадався, що я хоч і в школі вчився, а сам бачу, що дурень. Та ще хто і одурив? Сатана, ледачий син, бодай йому і в пеклі добра не було!
10 апреля.
Христос воскрес! Друже мій єдиний!
Поки Христа дочитуються, то я тим часом допишу оцей нікчеменний лист; та воно, по правді сказавши, давно б його треба завершить, так що ж ти маєш робить — ніколи, так ніколи, що за лежею нема коли і посидіть. Ти, я думаю, бачив коли-небудь кавказькії укріпленія? То певне бачив, що там поробляє люд хрещений? Отак достеменно і у нас в Новопетровськім укріпленії, а найпаче зимою. Лежимо собі цілісіньку зиму та ждемо весни та пароходу із Астрахані. Цю весну щось довгенько його нема, чи не було там у вас зими лютої часом? У нас, благодарить Бога, снігу і не видно було.
Вернімося трохи назад. Так отак-то, друже мій єдиний! Прочитавши в тім «Інваліді», що ти, благодарить Господа милосердого, живий і здоровий, я трохи не рік усе застругував перо, щоб написать до тебе лист, а тим часом мене із Оренбурга вислали в Новопетровское укрепление, а тут... думав я, думав, та й така з нудьги проклята думка напала. Що я йому напишу? Може, він тепер в своєму коші забув, як мене й зовуть.
Та ні, думаю, не такий козак, хоч він тепер, думаю, і кошовим, а все-таки повинен остаться добрим козаком.
16 апреля.
Завтра, слава Богу, од нас пароход повезе почту, а коли-то він привезе от тебе, друже мій єдиний, лист? То вже цього і сам найстарший не скаже.
Згадуй мене інколи, друже мій! А як час матимеш, то й напиши мені, як ти там у тому Азові сам пробуваєш? Стара твоя чи бгає ще хоч як-небудь метелицю, сини-соколи твої, де вони те/77/пер повертаються? Поцілуй їх, друже мій, за мене, скажи їм, що се, мов, вас цілує той старий дядько, що з вами цілувався колись у Царському Селі. Добре було б, якби згадали. Та ні, не згадають. Малі були. Забули. То ти їм нагадай, коли сам здоров згадаєш, як ми з Бориспольцем з вами попрощалися, не доїзжаючи Александровського корпусу.
А я й досі співаю та може й довго ще співатиму, згадуючи дочку твою невеличку:
Тече річка
Невеличка
З вишневого саду,
Кличе козак
Дівчиноньку
Собі на пораду.
Поцілуй її за мене, друже мій.
Чи ти надрюкував свій «Чорноморський побит»? Якщо надрюкував, то, ласкавий будь, пришли і мені хоч один екземпляр. У Харків до Метлинського, може, інколи пишеш, то кланяйся йому і скажи, що я ще на лихо мені живий і здоровий, блукаю, мов, по степах киргизьких та іноді і його згадую за його «Думки та ще дещо».
Живи здоровий, друже мій єдиний! Писав би тобі багато ще дечого про свою погану неволю, та, бачиш, ніколи. У другому листі все до крихти напишу.
Будь здоровий! Нехай тобі Господь на все добре помагає.
Не забувай сірому
Т. Шевченка.
Якщо дійде цей лист до твоїх рук, і ти, прочитавши його, сам собі [с]кажеш, де ж то він, той Тарас, написать би йому. Якщо тобі така думка прийде, то пиши так:
Его [высоко]благородию
Ираклию Александровичу
Ускову.
Г. коменданту Новопетровского укрепления.
Через г. Астрахань, а зимою через Гурьев городок.
Ще ось що. Якщо ти надрюкував свій «Чорноморський побит», то пришли мені один екземпляр ради святої поезії, а я тобі за це в другому листі опишу свій поганий салдацький побит. Бувай здоров, мені і Богу милий, мій єдиний друже! Нехай з тобою все добре діється, не забувай безталанного
Т. Шевченка.
/78/
67. ДО А. О. КОЗАЧКОВСЬКОГО
14 квітня 1854. Новопетровське укріплення
14 апреля 1854.
Христос воскресе! Друже мій єдиний!
Вчера только привезла почта из Гурьева твое письмо, написанное тобою 14 генваря. Видишь ли, в чем дело. Новопетровское укрепление в продолжение зимы не может получать денежной почты, а получает ее только в продолжение лета, то по этому обстоятельству и я получил твое сердечное послание только 13 апреля, т. е. с первою летнею почтою.
Спасибі тобі, друже мій єдиний, за твои десять рублей, чи, як ти пишеш, якогось хорошого общезнакомого нашого, і йому, і паче тобі спасибі, йому спасибі за гроші, а тобі спасибі за те, що послав ти мені їх. Тілько за те спасибі не скажу, чому ти не написав мені, хто се такий общезнакомый наш, такий пам’ятливий та щедрий? Троха лиш (я сам собі міркую), чи не ти се сам посилаєш мені, убогому, із своєї власної дірявої кишені. Я думаю, що так. Серце моє мені нашіптує, що так. Спасибі ж тобі ще раз, друже мій єдиний! Дай тобі Господи милосердий не класти білше своїх любих діток в домовину, а ростити їх на добро людям, а собі на тихую старечу радость. Поцілуй їх, малих, за мене і жартуючи скажи їм, що далеко десь старий, лисий, усатий салдат молиться Богу і молячися просить його, милосердого, щоб ви єсте великі росли і здорові були. А жінку твою (чом ти мені не напишеш, як її звати?) поцілуй за мене тричі. Та ще, чом ти мені не напишеш, чи великі виросли дерева, що посадив ти восени 1845 Божого року? Бо мені так і здається, що я, як пишу оцей лист до тебе або як просто тебе згадую, то так неначе дивлюся на тебе, як ти коло баркана рядочком восени дерева сажаєш.
Друже мій милостивий! Як получиш сіє нехитростное посланіє моє, то вибери хороший погодній день та повели запрягти у бричку коні, та возьми посади коло себе жіночку свою і діточок своїх невеличких, і поїдьте собі з Богом у Андруші, погуляйте собі гарненько у архієрейському гаї, та, гуляючи попід дубами та вербами, згадай той день, як колись перед вечером ми з тобою в Андрушах гуляли.
Дурень я, та ще й великий дурень! Мені тепер здається, що й раю кращого на тім світі не буде, як ті Андруші, а вам там то, може, навіть остило дивиться і на сині Трахтемировські гори. Боже мій, Господи єдиний! Чи гляну я на ті гори коли-небудь хоч одним оком? Ні! ніколи я їх не побачу! А хоч і побачу, то, може, з того світа, або на сім світі присняться коли-небудь.
А! цур йому. Лучше його й не згадувать, а то як згадаю що-небудь про нашу бідную Україну, то сльози так і закапають із старих очей. /79/
Давно ворушиться у мене в голові думка, щоб перевести на наш прекрасний український язик «Слово о полку Игоря». Так нема в мене подлинника, а перевода читать не втну. Так от що я думаю. У вашій семінарській бібліотеці певне єсть издание Шишкова або Максимовича «Слово о полку Игореви», перевод с текстом, то ти великої ради моєї любові попроси якого-небудь скорописца списать для мене один екземпляр з переводом текст сієї невеличкої, но премудрої книги, а я тобі за це... що ж я тобі зроблю, убогий? Подякую щирим серцем та й білш нічого. Вонми гласу моления моего, друже мій єдиний, пришли мені текст «Слова о полку Игоря», а то на твоїй душі буде гріх, як не буде воно, те «Слово», переведено на наш задушевний, прекрасний язик.
Недавно публиковано в газетах перевод «Слова о полку Игоря» Н. Гербеля и его же издание — перевод с текстом и з рисунками якимись, а продається 3 рублі серебром — а бодай він сказився і з своєю книжкою, і з рисунками, проче текста святого.
Для текста думав був виписать сію хитро надрюковану книгу, та як полічив свої гроші, то й рукою махнув, спасибі тобі, що ти мені оце поміг, а то... та цур йому й розказувать, аж нудно.
Оставайся здоров, друже мій милостивий, поцілуй за мене свою жінку і своїх невеличких діточок, згадуй інколи безталанного
Т. Шевченка.
Пиши до Бодянського О. М. і кланяйся йому од мене.
68. ДО О. М. БОДЯНСЬКОГО
1 травня 1854. Новопетровське укріплення
1854. 1 мая.
Христос воскресе!
Привітай, друже мій єдиний, оцього уральського козачину, я познакомився не дуже давно, він мені тойді здавався добрим чоловіком і щирим уральським козаком, може, тепер зопсувся у вашій білокаменній. Ось що! він у тебе попросить для мене «Слово о полку Игоря» Максимовича або Шишкова, дай йому ради святої нашої поезії один екземпляр, коли маєш. Бачиш, у мене давно вже думка заворушилась перевести його, те слово, на наш милий, на наш любий український язик. Достань, будь ласкав, та передай цьому козачині. Спасибі тобі, друже мій милостивий, за летописи, получив я їх от Головачева, всі до одної, і тепер собі здоров прочитую потрохи. Писав ще я в Київ Іванишову, щоб прислав мені летопись Величка, так от уже другий рік жду не дождуся, та мабуть Іванищов (без сорома казка) забув, як мене й зовуть, а коли так воно робиться на сім світі, то не за/80/бувай хоч ти мене, мій єдиний друже! Чи нема в тебе якого-небудь завалящого ледащички екземпляра тієї летописи Величка, якщо маєш, то оддай сьому козачині, а він мені перешле її, а я о твоїм здравії Богу помолюся.
Чи не побачишся коли-небудь з Головачовим, поцілуй його за мене і скажи йому, що я й досі жду-жду Щербину. Бо бачиш: як ми з ним бачилися позаторік у цім поганім укреплении, то він читав мені деякі вірші Щербини і обіцявся вислать мені із Москви один екземпляр, та й досі нема.
Оставайся здоровий. Як матимеш гулящий час, то піди в Симонов монастир і за мене помолися Богу на могилі Гоголя за його праведную душу. Не забувай
Т. Шевченка.
На звороті:
О. М. Бодянскому.
69. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
6 червня 1854. Новопетровське укріплення
6 июня.
Вітаю тебе, друже мій, Богу милий! Вітаю тебе на лоне девственной, торжественно прекрасной природы! Много бы и много молитв сердечных послал бы я к престолу живого Бога за один час, проведенный с тобою в дремучем сосновом лесу, под темной тенью широковетвистой, мрачной, как дума Оссиана, ели. Хорошо и, Боже милый, как хорошо прошел бы этот час с тобою вместе. Мы бы выбрали хороший пункт и освещение и нарисовали бы, по мере сил, грустную и величественную царицу лесов туманного севера. Но увы! этой великой радости не суждено испытать мне, бесталанному. Самая горькая отрава нашего морального бытия — безнадежность, и эту жестокую отраву я вполне теперь чувствую. Прочь! прочь! змия лютая, ненасытная, хоть на один час, пока беседую с тобою, друже мой милый! друже мой единый!
Первое твое письмо прочитал я и немало удивился, что ты в нем ничего не упоминаешь о моей просьбе, а это вышло потому, что ты не читал моего письма от 5-го февраля, а я читал твое письмо и не посмотрел, что оно писано 20 февр[аля]. Слона-то, как говорит Крылов, я и не заметил, да сдуру и задаю себе вопрос, что бы это могло значить. Во втором твоем письме я прочитал, что ты получил мое письмо уже на месте твоего теперешнего пребывания, и слава Богу, как ты говоришь. Письмо твое к Сигизмонду, вероятно, не застало уже Карла в Оренбурге, потому что я до сей поры не имею от него никакого известия. У П[лещеева] действительно не оказалось германских книг, не /81/ оказалось даже денег, чтобы купить их, это естественно, человек перед походом. А ты до глубины обрадовал мое сердце обещанием прислать Кернера и особенно Богдана Залесского. Благодарю тебя, друже мой милостивый. Благодарю тебя и за прекрасные песни Совы. Мне особенно понравились из них «Два слова» и «Экспромт». Если ты с ним в переписке, то в каждом твоем [письме] целуй его за меня всею полнотою моего сердца.
От поэзии перехожу прямо к прозе. Что делать, такова жизнь наша. Вот в чем дело: Ираклий просит тебя, чтобы заказал для него в Екатеринбурге яшмовую или топазовую печатку, для чего и посылается тебе это изображение, правду сказать, весьма неуклюжее, а потому ты и оставь его втуне, а закажи так[ой] величины и формы, как ты свое последнее письмо запечатал, с изображением лука и колчана на щите, а наверху щита, вместо шлема, дворянская корона.
Если просьба эта не будет сопряжена с большими затруднениями, то, прошу тебя, исполни ее. Есть у меня в Екатеринбурге на гранильном заводе товарищ мой, некто Пономарев, обратися к нему или как найдешь лучше.
Кланяется тебе Ираклий и Агата, кланяется тебе З[елинский] и Никольский].
Вот еще что: если ты не запасся Каламом, то советовал бы тебе выписать его через Аркадия, хоть несколько этюдов, это было бы для тебя весьма полезно. Я из Одессы не имею совершенно никаких сведений, а сам не пишу туда потому, что не имею адреса. Бога ради, пришли ты мне адрес Аркадия.
В последнем письме П[лещеев] писал мне, что ojcec prefect сильно и опасно захворал, правда ли это?
Добрый Л[ев] Ф[илиппович] просил В[асилия] Алексеевича], чтобы позволил мне написать образ для здешней церкви, и мне отказано! Грустно. Невыносимо грустно. При таких неудачах, я думаю, и величайший поэт откажется от всякой надежды на лучшую долю, а мне, бесталанному, и давно можно закрыть глаза для будущего лучшего.
Прощай, друже мой верный! да благословит Господь все дела твои и все намерения твои! Не забудь выписать Оссиана, он, кажется, есть в французском переводе, ты теперь его с наслаждением прочитаешь. Декорация у тебя для Оссиана превосходная.
Не имею больше ничего тебе сообщить, друже мой, ни хорошего, ни худого, окроме разве, что у меня ни полкарандаша Фабера не имеется. А хорошее вот еще что у нас. Прошедшей осенью Ирак[лий] посадил на известном тебе огороде несколько верб, и они теперь зеленеют, лет через 10 их можно будет рисовать, а пока я ограничиваюсь воображением, тебе же советую, друже мой, как можно более делать этюдов с деревьев. Не упус/82/кай случая, учись, Бог знает, придется ли другой раз провести лето в лесу.
Как бы я рад был, если бы хотя к зиме состоялся твой перевод в Оренб[ург]. Я бы себя чувствовал меньше сиротою, нежели это я теперь чувствую.
Кланяйся и целуй Аркадия и его сына Бронислава.
Еще раз прошу тебя насчет печатки, а в отношении формы я полагаюсь совершенно на твой выбор. Еще маленькое условие, чтобы печатка обошлась не более 10 руб. сер[е]б[ром].
Поцелуй Ф[ому] и извини меня перед ним, что я не пишу ему теперь, — в караул гонят.
70. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
9 жовтня 1854. Новопетровське укріплення
Вот что! мой искренний друже! Мы вообще более или менее любим извинять свои даже неизвинительные проступки и маскировать их чем попало, лишь бы казалось правдоподобно. Я тоже человек, только не маскирую перед тобою моего долгого, ничем не извинительного молчания, а расскажу тебе всю правду, как было. Почти вместе с твоим письмом прибыла к нам и экспедиция Бэра, а в этой экспедиции (как я тебе и прошлый год писал) находится и твой знакомый Н. Данилевский (который помнит и кланяется тебе), а такое явление, как Д[анилевский], в нашей пустыне может скружить и не мою голову. В продолжение его пребывания здесь я почти с ним не разлучался. Он своим присутствием оживил во мне, одиноком, давно прожитые прекрасные дни. Теперь, я думаю, ты простишь меня за молчание. Вообрази меня несколько дней сряду счастливым, и ты, как мой самый искренный друг, простишь меня и в сердце порадуешься моей мимолетной радости. Д[анилевский] уехал теперь на короткое время в устье Эмбы, и я, пользуясь его отсутствием, пишу панегирик прекрасному уму и сердцу Н. Д[анилевского], а впрочем, все, что мне бы хотелось написать тебе об нем, то это не уместилось бы и на двух дестях бумаги, а не то что на одном листе, а потому и ограничусь, сказав тебе, что он во всех отношениях прекрасный человек; жаль только, что он ученый, а то был бы настоящий поэт.
Но довольно пока о Д[анилевском], поговорю о себе: с наслаждением прочитал я твое искреннее письмо и душевно порадовался твоей надежде быть переселену в Оренбург, все-таки ближе ко мне. С[игизмунд] даже пишет мне, что ты оставляешь военное сословие и делаешься библиотекарем Оренб[ургской] публичной библиотеки. Дал бы Бог! Я, впрочем, поверю только тогда, когда ты мне сам напишешь. Так ли, иначе, только я сердечно желаю, чтобы ты скорее переселился в Оренбург. Из тво/83/его описания окрестностей Златоуста я вижу, что тамошние леса совсем не похожи на оссиановские леса, а более похожи на полярные бесплодные пустыни, величавые только своим пространством.
Милого Богдана Z[aleskiego] я получил с сердечной благодарностию и теперь с ним не разлучаюсь, многие пьесы наизусть уже читаю, одно иногда сердце тяготит — некому слушать, некому передавать той прелести, которую заключает в себе поэзия, а одному тяжело носить этот избыток возвышенных божественных идей. Во всех отношениях человек необходим для человека. Нынешнее лето прибыло сюда несколько человек конфирмованных. Но лучше было б не видать мне их никогда. Пустота страшная, но Бог с ними.
Переводы Совы так прекрасны, как и его оригинальная поэзия, и я не из скромности авторской, а говорю, как понимаю вещь. «Катерина» моя не так хороша, а главное, не так цела, чтобы ее переводить, и переводить Сове, а впрочем, он, может быть, это лучше меня знает. «Два слова» — эта идея так возвышенно прекрасна и так просто высказана у Совы, что П[лещеева] перевод, хотя и передает идею верно, но хотелось бы изящнее стиха, хотелось бы, чтобы стих легче и глубже ложился в сердце, как это делается у Совы.
Ты мне обещаешь еще том Б[огдана] Z[aleskiego]; благодарю тебя, друже мой добрый! Что же я тебе пошлю? чем я с тобою поделюся?
Я здесь по милости Н[икольского] читаю постоянно новины русской литературы и прочитал биографию Гоголя, которую ты мне рекомендуешь; она заинтересовала меня, как и тебя, письмами как документами, но как биография она не полна.
Ты мне в первый раз говоришь о Гороновиче довольно ясно, и я рад, что ты его наконец увидел с настоящего пункта. Как живописца я его не знаю, а как человек он дрянь, это я знаю; но Бог с ним.
Одесские события и на милого нашого Аркадия имели влияние, а в том числе и на меня, разумеется, косвенно; я, впрочем, еще и «Цыгана» не промотал, следовательно, до нужды еще далеко, а он-то, бедный, как видно, в порядочных тисках. Когда будешь писать ему, не забудь поцеловать его за меня.
Я так опоздал теперь с своим письмом, что куда и адресовать, не знаю. Теперь уже осень, и я тебя воображаю в Оренбурге, а ты, может быть, еще в Богословском заводе: что делать, не знаю. Во всяком случае я адресую на имя ojca prefekta, и когда ты уже в Оренбурге и Карл тоже, то прошу тебя, поторопися выслать то, о чем я тебя просил, кроме платья, поторопися по/84/тому, что к нам тяжелая почта приходит в последний раз в октябре. Если не успеешь, то отложи до марта. Сигизмонд прислал мне 6 карандашей Фабера № 2, и они лежат у меня без употребления. Не забудь, что карандаши мои в кармане в пальто, там же в кармане есть еще две гравировальные иглы и два куска черного лаку для натирания медной доски; их тоже пришли.
Ираклий кланяется тебе и просит тебя не забыть о печати. И я о том же прошу тебя, ты этим меня заставишь долго и искренно благодарить тебя.
Агата тоже тебе кланяется. Эта прекраснейшая женщина для меня есть истинная благодать Божия. Это одно-единственное существо, с которым я увлекаюсь иногда даже до поэзии. Следовательно, я более или менее счастлив, можно сказать, что я совершенно счастлив, да и можно ли быть иначе в присутствии высоконравственной и физически прекрасной женщины? Она тебя помнит и вспоминает о тебе часто и с удовольствием.
Что же мне еще написать тебе, друже мой единый? Ничего не напишу, чтобы не испортить письма какою-нибудь грустною мыслию. Не правда ли, ни одно письмо мое к тебе не оканчивалось так отрадно, как это? Великая вещь — сочувствие ко всему благородному и прекрасному в природе, и если это сочувствие разделяется с кем бы то ни было, тогда человек не может быть несчастлив. Если будешь писать Сове, то целуй его за меня и пожелай ему много-много возвышенных мыслей и стихов.
А если ты теперь в Оренбурге, то поцелуй за меня руку ojca prefekta и поцелуй милого моего и доброго Цейзика. Сигизмонду я пишу теперь же.
Не забывай меня, друже мой единый!
9 октября.
71. ДО О. М. БОДЯНСЬКОГО
1 листопада 1854. Новопетровське укріплення
Посилаю тобі, друже мій єдиний, с г. Семеновим поличчя оцього нікчемного гетьманця. Дивлячися на його, згадуй і мене інколи. Я боявся нарисовать себе москалем, щоб ти часом не перелякався, глянувши на поличчя моє в московській шинелі або, Боже крий, ще і в мундирі! А гетьманець, думаю, не перелякає тебе, а може, ще й порадує твою запорозьку душу. Прийми ж його та привітай цього нікчемного гетьманця, друже мій єдиний! Послав би тобі що-небудь... краще, так у мене тепер, єй-богу, нема нічого, а про мою погану долю розпитай у г. Семенова, він тобі розкаже про мене, про такого, як мене добре бачив.
Писав я до тебе недавно через одного мого великого приятеля, уральського козака, та і досі не знаю, чи получив ти од його ту цидулу, чи ні. /85/
Найшлося б тобі ще дещо про себе написати, та ніколи. Спасибі тобі ще раз за літописи, я їх уже напам’ять читаю. Оживає моя мала душа, читаючи їх! Спасибі тобі!
Згадуй інколи искренного твоего
Т. Шевченка.
Листопада 3.
1854 року.
На звороті:
Осипу Максимовичу
Бодянскому
в Москве.
72. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
8 листопада 1854. Новопетровське укріплення
Каждое письмо твое, друже мой добрый, приносит мне тихую, чистую сердечную радость, но последнее твое коротенькое послание меня из мертвого сделало, по крайней мере, полуживым. Писал я тебе о Данилевском, что он прогостил у нас около двух месяцев. В продолжение этого времени я с ним сблизился до самой искренней дружбы. Он недавно уехал в Астрахань, а я, проводивши его, чуть не одурел. В первый раз в жизни моей я испытую такое страшное чувство. Никогда одиночество не казалось мне таким мрачным, как теперь, и письмо твое так кстати приплыло ко мне, что я не знаю, как тебя и благодарить за его, друже мой единый! С получением твоего письма я начал приходить в себя, начал чувствовать и думать, правда что думы мои по-прежнему не радужные, но все-таки думы. Ты говоришь, что ты сроднился в своем углу с безотрадным одиночеством. Я сам то же думал, пока не показался в моей тюрьме широкой человек, человек умный и благородный в широком смысле этого слова. И показался для того только, чтобы встревожить мою дремавшую бедную душу. Все же я ему благодарен, и благодарен глубоко.
Сердечно благодарю тебя за известие о Варваре, целую трижды доброго Аркадия. Насчет «Монаха» напиши ему, чтобы он не беспокоился, деньги у меня пока еще имеются. Я тебя давно уже воображаю в Оренбурге и уже другое письмо адресую по прежнему адресу. Когда ты приедешь в Оренбург, то напиши мне и сообщи свой настоящий адрес. Агата тебе кланяется, а Ираклий пишет тебе письмо и адресует в Богословск, Зелинский посылает тебе поклон. Почтарь стоит над головою и не дает писать. Извини меня, друже мой, за мое краткое послание и не разлюби искренного твоего Т. Ш.
Данилевский тебе кланяется.
8 ноября 1854.
/86/
1854-1855
73. ДО А. О. КРАЄВСЬКОГО
Кінець 1854 — початок 1855. Новопетровське укріплення
Милостивый государь Андрей Александрович! Для дебюта посылаю вам мой рассказ «Княгиня» и прошу вас, если он не будет противоречить духу вашего журнала, напечатать его. Если же окажется он неудобопечатаемым, то прошу переслать рукопись в г. Оренбург, на имя Бронислава Францевича Залецкого, в баталион № 2. Если же я увижу напечатанным мой рассказ в вашем журнале, то мне приятно будет сообщать вам и будущие мои произведения. Имею честь быть К. Дармограй.
/87/
1855
74. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
10 лютого 1855. Новопетровське укріплення
10 февраля.
Сердечно радуюсь твоему возвращению, мой милый, мой сердечный, мой единый друже! Мне легко и весело на сердце стало, когда я прочел твое милое письмо, писанное уже в Оренбурге. Мне отрадно думать, что ты ко мне хоть не совсем близко, а все-таки приблизился на несколько десятков миль и теперь (завидую тебе, друже мой единый!) любуешься добрыми и сердцу милыми лицами Карла и Михайла. И мне самому грустно думать, что для полной твоей радости недостает тебе вдохновенного Совы, завидую тебе и радуюсь твоей радостию, друже мой, Богу милый!
Ты просишь Бога увидеться теперь со мною. О, как я его прошу об этом! Но молитвы, знать, наши до него не скоро доходят. Веришь ли, мне иногда кажется, что я и кости свои здесь положу, иногда просто на меня одурь находит, такая жгучая, ядовитая сердечная боль, что я себе нигде места не нахожу, и чем далее, тем более эта отвратительная болезнь усиливается. И то сказать, видеть перед собою постоянно эти тупые и вдобавок пьяные головы — человеку и более меня хладнокровному немудрено с ума сойти. И я в самом деле отчаиваюся видеть когда-либо конец моим жестоким испытаниям.
Какое чудное, дивное создание непорочная женщина! Это самый блестящий перл в венце созданий. Если бы не это одно-единственное, родственное моему сердцу, я не знал бы, что с собою делать. Я полюбил ее возвышенно, чисто, всем сердцем и всей благодарной моей душою. Не допускай, друже мой, и тени чего-либо порочного в непорочной любви моей.
Она благодарит тебя сердечно за твое милое искреннее приветствие, а я и благодарить тебя не умею.
Ты спрашиваешь меня, можно ли тебе взять кисть и палитру. На это мне отвечать тебе и советовать довольно трудно, потому что я давно не видал твоих рисунков. И теперь я могу тебе сказать только, что говаривал когда-то ученикам своим старик Рустем, профессор рисования при бывшем Виленском университете: «Шесть лет рисуй и шесть месяцев малюй, и будешь масте/88/ром». И я нахожу совет его весьма основательным. Вообще, нехорошо прежде времени приниматься за краски. Первое условие живописи — рисунок и круглота, второе — колорит. Не утвердившись в рисунке, пр[ин]яться за краски — это все равно, что отыскивать ночью дорогу. Если можно достать в Оренбурге хороший пейзаж, масляными красками написанный, то попробуй его скопировать, но без хорошего оригинала я тебе советую кистей и в руки не брать.
Пеняешь ты мне, почему я тебе не прислал «Трио» или «Христа»; эти вещи через почту посылать неудобно, а случаи здесь так редки или, лучше сказать, их вовсе не бывает. Я начал еще лепить, в пандан «Христу», «Ивана Крестителя» на текст «Глас вопиющего в пустыне». И мне бы ужасно хотелося весной же переслать тебе хоть форму, но не предвижу никакой возможности.
Кланяйся Карлу и скажи ему, что для смазывания формы употребляется деревянное масло, смешанное с свечным салом пополам, алебастр или гипс разводится в густоту обыкновенной сметаны, и, заливши форму, нужно дать трое суток сохнуть в сухом и теплом месте или на солнце, потом немного погреть перед огнем и сейчас же тоненьким ножом отде[ли]ть осторожно предмет от формы. Но и в этом, как и во всем, важную роль играет опыт.
Я чрезвычайно рад, что тебе поручена новая библиотека, лучше для тебя занятия я не мог бы придумать.
Как бы я рад был, чтобы ты сблизился с В[асилием] Алексеевичем].
Посылки, о которой ты мне пишешь, я еще не получил, она, верно, зазимовала в Гурьеве.
Что мне Сигизмонд ничего не пишет? Что он и где он? Напиши хоть ты об нем пару слов. Что делается с Людвигом? И не имеешь ли каких известий о А[лексее] П[лещееве] и Фоме? Сообщи мне.
А если увидишь Сову или будешь писать ему, то расцелуй его за меня, за его прекрасные сердечные стихи. Мне грустно, что я не могу ничего переслать ему своего произведения. Он должен быть в высшей степени симпатический человек. Как бы я был счастлив, если бы мне удалося когда-нибудь обнять и поцеловать его!
Будешь писать Аркадию, кланяйся ему от меня. Кланяйся и Михайлу и всем, кто не забыл меня.
Если увидишь Михайлова, скажи ему, пускай он мне напишет хоть что-нибудь. Прощай, не забывай меня!
О чем так долго и так постоянно думаю, о том чуть было не забыл просить тебя. Уведоми меня, принял ли В[асилий] А[лексеевич] представление Фреймана обо мне и пошло ли оно даль/89/ше. Если ты знаком с Фрейманом, то попроси его, пускай он тебе покажет мою «Ночь» акварелью.
Мы здесь о зиме и понятия не имеем. В продолжение генваря месяца с 5° тепло не сходило, а я в продолжение всей зимы не снимаю кителя.
Кланяются тебе Z[ieliński] и Ираклий.
Прощай еще раз, мой незабвенный друже!
На звороті:
Bronisławu Z.
75. ДО О. М. ПЛЕЩЕЄВА .
6 квітня 1855. Новопетровське укріплення
Перед отъездом вашим в степь писали вы ко мне письмо, на которое я вам не отвечал, во-первых, по недостатку адреса, а во-вторых, потому, что совершенно не о чем было писать, а переливать из пустого в порожнее скучно. Вы пишете, что, может быть, в письме вашем встретилось мне что-нибудь не по сердцу, и потому я вам не отвечал. Как вам пришло в голову такое предположение! Можете ли вы что-нибудь написать, что бы мне было не по сердцу? Спаси вас, Господи, от таких мыслей! Каждую строчку, каждое слово вашего письма я принимал как слово брата, как слово искреннего друга. Какие бы ни были ваши предположения, однако же вы на них не остановились. За то вам сердечно благодарен. Поздравляя меня с Новым годом, вы желаете мне, как брат, всего лучшего, и особенно — чтобы вырваться из этой пустыни. Благодарю вас! Прекрасное, человеколюбивое желание! Но увы! вашему доброму желанию и моей единой надежде не суждено осуществиться.
Вот что случилось со мною. В прошлом году генерал Фрейман представил меня в унтер-офицеры. Я существовал этой бедной надеждою до конца марта текущего года; а перед самой Пасхой почта привезла приказ майора Л[ьво]ва, чтобы взять меня в руки и к его приезду непременно сделать меня образцовым фрунтовиком, а не то — я никогда не должен надеяться на облегчение моей участи. Хорошо я встретил праздник Пасхи! Праздник прошел, и из меня, теперь пятидесятилетнего старика, тянут жилы по осьми часов в сутки!
Вот мои радости! вот мои новости! Не пеняйте же мне, что я не отвечал вам на ваши письма. Я ждал, и мне хотелось хоть малой радостию порадовать вашу сострадательную душу; а рассказывать вам о своих страданиях — значит заставлять вас самих страдать. А у вас и своего горя не мало, а делить горе между страдальцем — значит увеличивать общую скорбь. /90/
Еще вот что. У нас не получает никто «Отечественных записок», а у вас, вероятно, кто-нибудь получает; то просмотрите вы хорошенько май и июнь, не увидите ли там рассказ «Княгиня», подписанный К. Дармограй. Если нет, то напишите кому-нибудь в Петербург, чтобы получил рукопись в конторе журнала и переслал вам, а вы адресуйте ее в «Современник» или что найдете лучшим, то с нею и сделайте.
Прощайте, мой добрый, мой незабвенный друже! С следующею почтою буду вам писать больше.
Т. Ш.
76. ДО З. СЕРАКОВСЬКОГО
6 квітня 1855. Новопетровське укріплення
Мой милый, мой добрый Zyhmonte! Благодарю тебя за твое ласковое, сердечное украинское слово, тысячу раз благодарю тебя. Рад бы я отвечать тем же сердцу милым словом, но я так запуган, что боюся родного милого звука. Особенно в настоящее время я едва и как-нибудь могу выражаться. О моем настоящем горе сообщаю я А. П[лещееву], и ты у него прочитаешь эти гнусные подробности.
Кернера и прочее с письмом И. Станкевича, писанным 25 октября, получил я сегодня, т. е. 6 апреля. Все это пролежало всю зиму в Гурьеве. Но лучше поздно, нежели никогда. Благодарю ж вас, друзья мои, мои братья милые, что вы не оставляете меня! Поцелуй доброго Станкевича за его ласковые письма и извини меня перед ним, что я теперь не пишу ему: до отхода почты осталось только два часа, а до смены караула — час, а я на карауле и написал, что только успел.
Кто такой киевский студент, посылаемый сюда? Если ты знал его в Оренбурге, то сообщи мне; а то я не мастер сразу узнавать людей так, чтобы не сделать маху.
Поцелуй Карла, Цейзика и будь здоров. Не забывай любящего тебя Ш.
77. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
10 квітня 1855. Новопетровське укріплення
10 апреля.
Я ничего не пишу тебе с этой почтою, мой друже единый, потому что доброго написать нечего, а о скверном ты узнаешь из письма А. П[лещееву]. Прошу тебя только, если ты можешь, объясни мне, что все это значит. Каким родом могло быть предпочтено представлению генерала представление майора? Это для [меня] вопрос темнее безлунной ночи. Напиши мне, кто такой Станкевич? Я знаю, что это добрый человек, и больше ничего не знаю. /91/
В последнем моем письме я забыл тебе сказать, чтобы ты ходил в свободное время за Урал в парк или рощу и делал этюды, там есть образцы живописных деревьев. И еще раз скажу тебе, с масляными красками будь осторожен, пока не утвердишься на карандаше. Ничего больше теперь не имею сказать тебе. Прощай! Не забывай меня, мой единый друже! Целуй ojca prefekta, Карла, Цейзика и всех, кто вспомнит обо мне.
В продолжение осьми лет, кажется, можно бы было приучить себя ко всем неудачам и несчастиям, — ничего не бывало. Настоящее горе так страшно потрясло меня, что я едва владел собою. Я до сих пор еще не могу прийти в себя. В таких случаях нужен сердцу самый искренний, самый бескорыстный друг. Полуучастию тут не место, оно хуже холодного эгоизма.
Счастливы те, для которых слово «участие» больше ничего как пустое слово! Когда я доживу до этого счастья?
А[гата], моя нравственная, моя единственная опора, и та в настоящее время пошатнулась и вдруг сделалась пуста и безжизненна. Картежница, ничего больше. Или это мне кажется так, или оно в самом деле так есть. Я так ошеломлен этою неудачею, что едва различаю черное от белого.
Когда будешь писать Сове, кланяйся ему, а мне об нем напиши подробнее, потому что я знаю его как поэта, и ничего больше.
Прощай, мой единый друже.
Кернера и прочее я получил исправно, теперь ожидаю карандашей, и, если можешь, то пришли 1 и 2 томы B. Zaleckiego.
78. ДО В. I. ГРИГОРОВИЧА
Близько 12 квітня 1855. Новопетровське укріплення
Христос воскресе, незабвенный мой благодетель. Вот уже девятый раз я встречаю этот светлый торжественный праздник далеко от всех милых моему сердцу, в киргизской пустыне, в одиночестве и в самом жалком, безотрадном положении. Восемь лет я выстрадал молча. Я никому ни слова не писал о себе. Думал, что терпением все одолею. Но, к несчастию, я горько ошибся, терпение так и осталось терпением, а я между тем приближаюся к 50 году моей жизни. Силы, и нравственные, и физические, мне изменили, ревматизм меня быстро разрушает. Но что в сравнении болезни тела с болезнию души, с тою страшною болезнию, что зовется безнадежностью. Это ужасное состояние! На осьмом году моих тяжелых испытаний я был представлен корпусному командиру к облегчению моей горькой участи. И что же, мне отказано за то, что я маршировать не могу, как здоровый молодой солдат. Вот одна причина, почему я остался таким же, как был, солдатом, а другая — и самая важная причина та, что я, к великому моему несчастию, [не имею] заступника /92/ перед особою В.А. П[еровского], и это-то самое вынуждает меня обратиться к Вам и просить Вас и графа Ф[едора] П[етровича] помочь мне в крайне горьком моем положении своим человеколюбивым предстательством перед В.А. П[еровским].
Вы, как конференц-секретарь Ака[демии] х[удожеств] и как лично и хорошо меня знаете, просите его за меня, если можно, лично, он теперь должен быть в столице. Если же он выехал, то напишите ему письмо. Оживите умершую мою надежду. Не дайте задохнуться от отчаяния в этой безвыходной пустыне.
79. ДО Ф. П. ТОЛСТОГО
12 квітня 1855. Новопетровське укріплення
Ваше сиятельство!
К вам как к представителю изящных искусств и вице-президенту Императорской Академии художеств, покровительства которой я так безрассудно лишился, к вам прибегаю я с моею всепокорнейшею просьбою.
В 1847 году за сочиненные мною либеральные стихи я высочайше конфирмован в солдаты Отдельного Оренбургского корпуса. По распоряжению бывшего тогда корпусного командира сослан я в Новопетровское укрепление, находящееся в киргизской степи на северо-восточном берегу Каспийского моря. И вот уже наступил девятый год моего изгнания, и я, забытый в этой безотрадной пустыне, потерял уже и надежду на мое избавление.
Ваше сиятельство! До сих пор не осмеливался я беспокоить вас о моем заступничестве, думая, что безукоризненной нравственностью и точным исполнением суровых обязанностей солдата возвращу потерянное звание художника, но все мое старание до сих пор остается безуспешным. Обо мне забыли! Напомнить некому. И я остаюся в безвыходном положении.
После долгих и тяжких испытаний обращаюся к Вашему сиятельству с моими горькими слезами и молю вас, вы, как великий художник и как представитель Академии художеств, ходатайствуйте обо мне у нашей высокой покровительницы. Умоляю вас, Ваше сиятельство! Одно только предстательство ваше может возвратить мне потерянную свободу, другой надежды я не имею.
Еще прошу вас, напишите несколько слов о моем существовании его высокопревосходительству Василию Алексеевичу Перовскому, судьба моя в его руках, и только его представление может быть действительно.
Кроме всех испытаний, какие перенес я в продолжение этих осьми лет, я вытерпел страшную нравственную пытку. Чувство страшное, которое вполне может постигнуть человек, посвятив/93/ший всю жизнь свою искусству. Мне запрещено рисовать, и, клянусь Богом, не знаю, за что. Вот мое самое тяжкое испытание. Страшно! Бесчеловечно страшно мне связаны руки!
Василий Иванович Григорович меня знал лично как художника и как человека, и он засвидетельствует перед вами обо мне.
Молю вас, Ваше сиятельство, не оставьте моей печальной просьбы, оживите мои умершие надежды, уврачуйте мою страдающую душу.
С надеждою в Бога и заступничество Вашего сиятельства остаюсь бывший художник
Т. Шевченко
Новопетровское укрепление.
1855 года, апреля 12.
Ваше сиятельство!
Только прошедшего марта дошло в нашу пустыню сведение о торжественном, прекрасном празднике вашего юбилея. Позвольте же и мне, почитающему вас как великого художника и покровителя прекрасных искусств, от полноты сердца поздравить вас с вашим великим и вполне заслуженным праздником. Пошли вам Господи силу и долгие, долгие лета мужать и крепнуть для славы нашего отечества и славы прекрасного искусства.
80. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
10 червня 1855. Новопетровське укріплення
10 июня.
Сегодня получил я твое во всех отношениях для меня дорогое письмо, сегодня же и отвечаю, сегодня же вечером и почта отходит, и если мало напишу тебе, то извини мне, друже мой единый.
Я начинал уже было на тебя сердиться за твое долгое молчание, забывши мудрое правило: «Когда нечего сказать доброго, то лучше молчать». Ты мне напомнил это правило, и я тебе благодарен. Все посланное тобою я получил с благодарностью. Карандаши еще не пробовал, да не на чем, правду сказать, и попробовать; мне здесь все, начиная с людей, так омерзело, что я и не смотрел бы ни на что. Пишешь ты, что Карл не нашел моих карандашей; он вероятно забыл или и совсем не знает, где они хранятся. У него оставил я небольшой тюк с платьем; там между прочим есть пальто, а в том пальто в кармане две дюжины карандашей Фабера № 3. Если найдешь их, то возьми себе, а для меня и присланных тобою надолго станет, потому что термин моего заключения бесконечен, а здесь совершенно делать нечего. Приехал сюда старик Козлов, штейгер, помнишь, что с Антиповым ходил в Каратау. Он тоже теперь отправляется туда же /94/ для собрания коллекции окаменелостей. Думал было и я с ним проситься, да раздумал. Хорошо, весело было тогда нам с тобою; а одному было бы мне точно так же скучно, как и в укреплении, с тою разве разницею, что я должен был подчиняться пьяному казачьему офицеру. И это-то больше и было причиною моего раздумья.
Я очень рад, что ты оставил масляные краски, и очень не рад, что ты занимаешься теперь фотографиею, она у тебя много время отнимает теперь, а после, я боюся, ты увлечешься ею, когда покажутся удовлетворительные результаты. Это дело химии и физики, пускай Михайло и занимается ими, а тебе это как художнику повредит. Фотография как ни обольстительна, а все-таки она не заключает возвышенного прекрасного искусства. А между прочим, если ты не читал, то прочитай прекрасную статью Хотинского и Писаревского о фотографии в «Современнике» за 1852, не помню какой №.
Сигизмонду и Алексею я писал, будучи совершенно уверен, что они в Оренбурге, но это все равно, благодарю тебя, что отослал им письмо. Я писал Алексею, чтобы он справился через своих знакомых в Петербурге о рукописи К. Дармограя; но так как ему теперь это почти невозможно, то прошу тебя, если ты имеешь знакомого в столице, то чтобы он зашел в контору «Отечественных записок» и взял (если только она не напечатана) рукопись под названием «Княгиня» К. Дармограя и прислал бы ее тебе или передал в другой журнал; если же напечатана, то чтобы сделал условие с редактором, на каком может К. Дармограй доставлять в редакцию свои рукописи. У Карла есть брат в Петербурге, попроси его. У меня никого там знакомых не осталось.
А между прочим, скажи ты мне ради всех святых, откуда ты взял эти вялые, лишенные малейшего аромата «Киевские ландыши» ? Бедные земляки мои думают, что на своем родном наречии они имеют полное право не только что писать всякую чепуху, но даже и печатать! Бедные! и больше ничего. Мне даже совестно и благодарить тебя за эту во всех отношениях тощую книжонку.
«Трио» пришлю тебе с Зелинским. Вероятно, вам опыты не удались по моим наставлениям? Хотел я и книги твои переслать тебе с ним, но он не берет. Перешлю осенью с штейгером.
Много еще кое-чего нашлося [бы] передать тебе, друже мой, но почта на носу висит, а потому и кончаю. Бывай здоров и счастлив, мой друже единый. Пиши и целуй от меня Сову, кланяйся Карлу, и Михайлу, и Станкевичу. Прощай.
Повидайся с Лазаревским и попроси его, чтобы он сообщил тебе адрес своего старшего брата, а ты сообщи его мне.
Узнай, пожалуйста, у Карла, цел ли мой альбом?
/95/
81. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
25 — 26 вересня 1855. Новопетровське укріплення
25 сентября 1855.
Вчера был я на Ханга-Бабе, обошел все овраги, поклонился, как старым друзьям, деревьям, с которых мы когда-то рисовали, а в самом дальнем овраге — помнишь, где огромное дерево у самого колодца обнажило свои огромные старые корни, под этим деревом я долго сидел, шел дождик, перестал, опять пошел, я все не трогался с места, мне так сладко, так приятно было под ветвями этого старого великана, что я просидел бы до самой ночи, если бы не охотники (чтобы им ни одного воробья не застрелить) меня потревожили. А какие прекрасные, светлые, отрадные воспоминания в это время пролетели над моей головою! Я вспоминал наш каратавский поход со всеми его подробностями, тебя, Турно и кой-где изредка Антипова. И он, хоть это весьма редко, бывал иногда похож на человека. Когда же воспоминания мои перенеслися на Ханга-Бабу, я так живо представил себе то время, что мне показалось, будто бы ты сидишь здесь за деревом и рисуешь; я тогда только опомнился, когда позвал тебя и ты не отозвался. А тут и охотники пришли. Поход в Каратау надолго у меня останется в памяти, навсегда!
Я уже две почты пропустил, не писал тебе, чуть было не пропустил и третьей, а возвратясь из Ханга-Бабы, выдержал порядочный пароксизм лихорадки, боялся, чтобы не продлилась, но теперь, слава Богу, ничего. Как с гуся вода. Я извиняю себя еще и тем, что письмо мое все равно дожидало бы тебя на почте, пока ты возвратишься из Уфы. Напиши мне подробнее, добрый мой друже, о бедном нашем Сове: как и чем он живет и что он делает? Напиши все: меня глубоко трогает этот страдалец. Что делает Турно и где он? Письмо вдохновенного Сигизмонда я с наслаждением прочитал, настоящий поэт! Не отвечаю ему теперь, потому что надеюсь вскоре с ним увидеться в Ак-Мечети. А надеюсь я потому, что ты мне пишешь, не хочу ли я туда? Хочу, куда угодно хочу! Потому что я начинаю одуревать в этом безотрадно однообразном прозябании. Прошу тебя, Карла и всех добрых людей, кто может помочь мне хотя единым словом. В Ак-Мечети хотя я не предвижу для себя слишком отрадной перспективы, но, по крайней мере, не буду видеть этих голых серых скал, которые мне до того опротивели, что я рад спрятаться от них, но, увы! куда спрятаться?
Послал я тебе с Зелинским экземпляр «Трио», а с Фрейманом экземпляр «Спасителя», сходи ты на квартиру Фреймана и у слуги его Матвея спроси ящик на твое имя. Кроме медальона, найдешь ты в ящике книги, которые прошу тебя отдать переплести в два или в три волюма, как ты найдешь лучше, и оставь их у /96/ себя до весны, а весною, если я останусь здесь, то перешли мне их. Я посылал эти книги в Астрахань. И, вообрази себе, губернский и еще портовый город переплетчика не имеет! Настоящие скифы!
Если ты можешь как-нибудь узнать о судьбе «Княгини», то сообщи мне, меня она очень беспокоит. Узнай, Бога ради, цел ли у Карла мой тюк с платьем; там есть в кармане в пальто дюжины две карандашей Фабера № 3. Возьми их себе, а платье прибереги. Я не знаю, на чем я основываю надежду, а мне кажется, что я это пальто еще носить буду, если его моль не съела. Нельзя ли будет тебе достать, хоть у топографов, пару акварельных кистей, у меня одна-единственная осталась, да и та иступлена.
Я тебе надоедаю своими просьбами, но что же делать? Мне, кроме тебя, обратиться не к кому, и в тебе я совершенно уверен, что ты не назовешь меня надоедалой, попрошайкою.
Вчера не дали мне кончить письмо, а сегодня, вопреки ожиданию, пришла почта и привезла твое второе письмо с драгоценным для меня подарком, с портретом Совы. Я не знаю, как тебя и благодарить, друже мой, за этот подарок. Что-то близкое, родное я вижу в этом добром задумчивом лице. Мне так любо, так отрадно смотреть на это изображение, что я нахожу в нем самого искреннего, самого задушевного собеседника! О, с каким бы наслаждением я прочитал бы теперь его «Иордана»! Но это желание несбыточное. Благодарю тебя, тысячу раз благодарю за этот сердечный подарок.
Ты пишешь, что желал бы сблизить меня с ним покороче. Дай Бог, чтобы все люди были так коротко близки между собою, как мы с ним, тогда бы на земле было счастие. Пиши ему и целуй его за меня, как моего родного брата. Если ты хочешь, чтобы моя радость была полная, то в первое твое письмо, которое ты мне напишешь, вложи свой портрет и портрет Михайла, а если можно, то и Карла, ты меня этим подымешь на седьмое небо.
Боже мой! Когда я увижу тебя? Когда я увижу доброе лицо Михайла и Карла? Грустно! Невыразимо грустно это бесконечное ожидание.
Ты пишешь, что к вам приехали два просвещенных любителя прекрасного искусства; сердечно радуюсь такому редкому явлению и душевно желаю, чтобы ты с ними скорее познакомился; быть может, в самом деле ты встретишь в их коллекциях что-нибудь замечательное, а это для тебя необходимо. Истинно изящное произведение на художника, и вообще на человека, сильнее действует, нежели самая природа. Говоришь, что будто бы в коллекции начальника штаба есть оригиналы голландских мастеров. Дай Бог, чтобы это была правда. Я вот почему сомневаюсь: /97/ все произведения голландских артистов 17 века наперечете, а в последующем столетии Голландия была бедна замечательными мастерами. Но все-таки лучше увидеть что-нибудь, нежели не видеть ничего.
Прощай, мой единый друже. Кланяйся Средницкому и ojcu prefektu и не забудь написать мне об Аркадии.
Не знаю, имел ли какое влияние на судьбу мою всемилостивейший манифест. Если узнаешь, то сообщи мне.
С последней морской почтою пошлю тебе что-нибудь вроде «Монаха», а теперь ничего не имею конченного, да, правда, и кончить порядочно нечем.
/98/
1855-1856
82. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
Кінець 1855 — початок 1856. Новопетровське укріплення
Извини мне, друже мой добрый, что пишу тебе так мало, не имея ни времени, ни места. Благодатное лето прошло и унесло с собою и самую тень чего-то похожего на свободу; до сих пор еще боятся позволить приютиться мне где-нибудь, кроме казарм. Эгоизм и эгоизм! больше ничего.
Добрый мой друже! получил я с твоим последним письмом сердцу милые портреты. Бесконечно благодарю тебя; я теперь как бы еще между вами — и слушаю тихие задушевные ваши речи. Если бы мне еще портрет Карла, и тогда бы я имел все, что для меня дорого в Оренбурге.
С последней почтой послал тебе «Байгушей»; приюти их, если можешь, куда-нибудь, а перед тем, как пустишь ты их в чужие люди, сделай мне, если это не трудно, фотографические копии в величину обыкновенного конверта; мне хотелось бы подарить их А[гате], ей они очень нравятся. Я сделался настоящий попрошайка, в каждом моем письме я чего-нибудь прошу у тебя, просто бессовестный я! А совеститься в таких случаях друга, значит не иметь друга: мое такое понятие о дружбе, и это понятие должно быть общее.
Попробуй, не удастся ли тебе на темном фоне детская головка, и чтоб не искать модели, то посади secondo Цейзика; я так люблю детей, что не насмотрелся бы на верный отпечаток ангела.
Хорошо было бы, если б коллекция картин н[ачальника] ш[таба] состояла не из его собственных произведений. Но на безрыбье и рак рыба. Может быть, в его копиях есть хоть что-нибудь похожее на оригиналы, а если и этого нет, то все-таки есть человек, любящий прекрасное божественное искусство, а между варварами это дар Божий.
Если в Защите у Дмитриева найдешь хорошие эстампы новой французской школы, как-то Делакроа, Делароша, Ораса Верне и других, то попроси скопировать их посредством фотографии, и держи эти копии у себя, смотри, любуйся ими каждый день и каждый час, это так может научить и образовать вкус, как никакая многоумная и многоглаголивая эстетико- филосо/99/фия. Великий Брюллов говаривал, бывало: «Не копируй, а всматривайся», и я совершенно верю бессмертному Брюллову. Но я, кажется, взял на себя роль профессора, это для тебя только, друже мой единый, потому что в Оренбурге тебе и этого некому сказать, а ты так любишь прекрасное искусство. Боже мой! когда мы увидимся? Когда мы поговорим, с любовью глядя друг на друга? Неужели все к лучшему? Нет, это поговорка близоруких.
Я вчера только узнал от Мостовского, что Колесинский в Оренбурге; кланяйся ему от меня и от Мостовского. М[остовский] для меня теперь настоящий клад; это один-единственный человек, с которым я нараспашку, но о поэзии ни слова. Странно, человек тихий, добрый, благородный и безо всякого понятия о прекрасном. Неужели это доля всего военного сословия? Жалкая доля!
Мне давно хочется завести переписку с Совою, но не знаю, как ее начать. По-польски я писать не умею, а по-русски как-то неловко, но на всякий случай сообщи мне его подробный адрес. Будешь писать ему, кланяйся и целуй его за меня.
Что мне еще написать тебе на скорую руку? Кажется, ничего больше, как только поцелуй щиро Михайла и Карла, когда приедет. Поцелуй руку ojca prefekta и, если Середницкий в Оренбурге, то целуй его щиро. Где Турно? и что с ним?.. Прощай, мой единый друже. Будешь писать Аркадию, целуй его от меня. Пиши S[erakowskiemu] и его целуй, и всех, кто помнит обо мне, целуй.
/100/
1856
83. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
21 квітня 1856. Новопетровське укріплення
21 апреля.
Христос воскресе!
Я так давно не писал тебе, искренный мой друже, что теперь не знаю, с чего и начинать. Начну с сердечной моей благодарности за твою присылку, которую я получил от И[раклия], и за будущие твои присылки, о которых ты мне пишешь. Еще раз благодарю. Что же я тебе пошлю? Ропот на судьбу, ничего больше. А впрочем, кроме этой грустной посылки, посылаю тебе два куска шерстяной материи, любой из них выбери себе на память обо мне, а другой продай и пришли фотографии. Еще посылаю тебе «Варнака» и «Княгиню»; прочитай их и поправь, где нужно, отдай переписать и пошли по следующему адресу: «В С.-Петербург, в Академию художеств, художнику Николаю Осиповичу Осипову, на квартире графа Толстого». А если имеешь ты там доброго и надежного человека, то пошли на его имя для известного употребления. Еще посылаю тебе случайно мне попавшееся в руки объявление о издании «Monumenta Regum Poloniae Cracoviensia». Мне кажется, что это хорошее издание, то не вздумаешь ли ты его выписать.
Ты так прекрасно говоришь мне о г[енерале] Бюрно, что и я полюбил его так, как и ты его любишь; это явление весьма редко между господами г[енералами]. Жаль, что он скоро, как ты говоришь, оставляет Оренб[ург]. Он, говорят, пользуется добрым вниманием графа В[асилия] А[лексеевича]. Попроси его, не может ли он для меня сделать что-нибудь, хоть вырвать меня из этого проклятого гнезда. Я не знаю, что мне думать о моем упорном несчастии. Львов ли причиною его или кто-нибудь выше его? Во всяком случае, без В[асилия] А[лексеевича] для меня никто ничего доброго сделать не может, окроме государя. Напиши ты Аркадию и проси его от меня, чтобы он повидался или написал Варваре насчет прошения на высочайшее имя. Она не должна отказать во имя нашей дружбы и христианского милосердия. Теперь должен быть в Оренбурге А. И. Бутаков. Кланяйся ему от меня и проси его, не может ли он ходатайствовать о мне у /101/ В[асилия] А[лексеевича]. Проси его, проси всех, мой нелицемерный друже! Тебе более, нежели кому-нибудь, известно мое горькое положение. Такое продолжительное испытание, как я терплю, извиняет меня перед тобою в моей назойливости. Постоянное несчастие и твердейшие характеры разрушает, а мой и в лучшее время принадлежал к числу непрочных.
С следующей почтой, если буду в силах, напишу Сове. А в настоящее время я так встревожен, так нравственно убит, что не могу простой мысли связать в голове моей бедной, а не то чтобы написать что-нибудь похожее на дело. Пиши ему, целуй его от меня, желай ему, как и я желаю, полного здоровья и всякого счастия.
Кланяйся от меня Карлу и не забудь прислать его фотографическое поличие.
Целую Михайла, Людвига, Евстафия, Сигизмонда и всех меня помнящих. Прощай, мой единый друже! Не забывай меня.
Я пишу тебе так редко и так мало, что мне совестно перед тобою. Но что делать? Сам знаешь, о чем я здесь сидя могу писать пространно или хоть даже кратко, но о чем? Однообразие и тоска!
Чуть было не забыл. Бюрно советует тебе оставить службу и посвятить себя искусству. Он имеет основание так тебе советовать: у тебя есть любовь к искусству, а это верное ручательство за успех. Однако с оговоркою: к любви нужно прибавить хоть самое умеренное обеспечение, по крайней мере лет на пять, чтобы прежде времени не начать работать из-за насущного хлеба. Нужда охолодит любовь, и тогда все пропало. Я больше ничего не могу сказать, искренный друже.
84. ДО А. І. ТОЛСТОЇ
22 квітня 1856. Новопетровське укріплення
Христос воскресе!
Благородное письмо ваше от 20 февраля получено мною 15 апреля и получено так кстати, как я еще никогда не получал (в день светлого Христова Воскресения) такого искреннего сердечного письма и в такой день.
Страстная неделя была проведена мною в самом тревожном, в самом тяж[к]ом ожидании. Я в продолжение Великого поста, и в особенности на Страстной неделе, когда уже у нас открылось водное сообщение, я ждал из Оренбурга почты, которая должна была привезти мне прощение, вследствие высочайшего манифеста, обнародованного по случаю восшествия на престол государя императора. Оказалося что же? Что я не был представлен к этой высочайшей милости, что я не вычеркнут из реестра мучеников, что я забыт. Горько, да и как еще горько получить такое известие и в такой великий день. Это страшная насмешка /102/ меня карающей судьбы! О, не приведи Господи никому так встретить этот радостный, торжественный день, как я его теперь встретил. Вообще, эти великие праздники вне семейства и родины встречаются невесело, каково же я его встретил? Я близок был к отчаянию, так меня ошеломило это безнадежное известие. Грустно, невыразимо грустно встретил и проводил я первый день праздника. На другой день ротный командир объявил мне, что получено страховое письмо на мое имя, и приказал писарю отдать его мне. Это было письмо ваше, ваше искреннее, великодушное послание.
Награди вас Господи и близких вам бесконечной радостию и невозмутимым счастием и спокойствием! Я ожил, я воскрес! и остальные дни праздника я провожу как бы в родном семействе, между вас и Николая Осиповича, мои милые, мои добрые, мои великодушные друзья! Я так обрадован, так осчастливлен вашим ласковым приветом, что забываю гнетущее меня девятилетнее испытание. Да, уже девять лет как казнюся я за грешное увлечение моей бестолковой молодости. Преступление мое велико, я это сознаю в душе. Но и наказание безгранично, и я не могу понять, что это значит? Конфирмован я с выслугою. Служу как истинный солдат. Один мой недостаток, что не могу делать ружьем так, [как] бравый ефрейтор, но мне уже 50 лет.
Мне запрещено писать стихи, я знаю за что, и переношу наказание безропотно. Но за что мне запрещено рисовать? Свидетельствуюсь сердцеведцем Богом — не знаю. Да и судьи мои столько же знают, а наказание страшное! Вся жизнь была посвящена божественному искусству. И что же? Не говорю уже о материальной пытке, о нужде, охлаждающей сердце. Но какова пытка нравственная? О, не приведи Господи никому на свете испытать ее, хотя с великим трудом я, однакож, отказал себе в самом необходимом. Довольствуюсь тем, что царь дает солдату. Но как отказаться от мысли, чувства, от этой неугасимой любви к прекрасному искусству. О, спасите меня, или еще один год — и я погиб. Какое мое будущее? Что у меня на горизонте? Слава Богу, если богадельня. А может быть... О, да не возмутится сердце ваше, мне снится иногда бедный ученик Мартоса и первый учитель покойника Витали. Малодушное, недостойное пророчество! но вода на камень падает и камень пробивает.
Простите мне, я возмущаю ваше доброе сердце своими бесконечными жалобами. Что же делать. У кого что болит, тот о том и говорит.
Я не знаю, писал ли обо мне граф Ф[едор] П[етрович] оренбургскому генерал-губернатору? Если нет, то именем Божиим молите его, пускай напишет, без его нельзя для меня ничего сделать. Коронация государя императора — предел моей единственной надежды. /103/
Как в Бога милосердого, так я верую в ваше милосердие, и во имя этой святой веры подайте от себя прошение обо мне ее высочеству, нашему августейшему президенту. Во имя человеколюбия принесите эту жертву. Подобные жертвы приносятся матерями и сестрами, но у меня ни сестры, ни матери, никого нет. Замените же мне и ту и другую, замените мне единственного испытанного друга!
Прощайте, мой искренний, мой великодушный аноним. Не оставляйте меня и делайте, что вам укажет ваше доброе сердце и что можете сделать, а чего нельзя, предоставим Всемогущему Человеколюбцу!
В отношении книг, я не прошу у вас именно «Отечественные] з[аписки]» за прошлый год, а полагаюсь совершенно на ваш выбор. Не забудьте кисть и плитку сепии, пускай я хоть полюбуюсь на эти предметы, сердцу дорогие.
Николаю Осиповичу пишу с этой же почтой. Прощайте, не оставляйте беспредельно преданного вам Т. Шевченко.
Не сообщите ли вы мне насчет «Княгини» К. Дармограя, о которой я просил Николая Осиповича?
22 апреля 1856.
Адрес:
Оренбургской губернии
в Новопетровское укрепление
Его высокоблагородию
Ираклию Александровичу
Ускову.
85. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
20 травня 1856. Новопетровське укріплення
20 мая.
Благодарю тебя, мой благородный друже, за «Мертвые души» и за лаконическое послание, на которое отвечаю тебе таким [же] и по тем самым причинам, т. е. по причине сегодня отходящей почты.
Ты, вероятно, не получил еще последнего моего письма и двух кусков шерстяной материи, потому что ничего не упоминаешь ни о посылке, ни о письме. Когда получишь, потрудись уведомить с первой же почтой. Один кусок, который ты выберешь, оставь у себя на память обо мне, а другой предложи Бюрно (разумеется, за деньги). Приятнее как-то, когда знаешь, что вещь находится у человека, понимающего вещи. А фотографии непременно сделай. Кстати о фотографии. И[раклий] просит тебя, когда получит Михайло фотографический прибор, напиши ему или мне о его свойствах и его цене и подробный адрес, от кого его выписать можно. И можно ли также и от кого выписы/104/вать химическую бумагу. У нас, видишь ли, есть желание заняться фотографией, да не знаю, будет ли толк?
Ты мне советуешь не просить многого. И с самой малой просьбой я не имею к кому обратиться, да и не смею; последняя неудача меня так озадачила, что я потерял всякую надежду хоть на малейшее облегчение моей отвратительной участи. Хоть бы из этого гнезда проклятого меня вытянули. После этой катастрофы (для меня она действительно катастрофа)... но я после напишу тебе, что со мной случилось. А теперь и места, и время мало, и происшествие слишком свежо для повествования. А кстати о повествовании. По известному тебе адресу отошли только «Варнака», а «Княгиню» оставь у себя, она уже приютилась.
Как бы ты достал карандаши, которые находятся у меня в пальто в кармане, у Карла. Мягки, которые ты мне прислал, или у меня рука очерствела. Жив ли мой альбом чистый у Карла? Возьми его и спрячь у себя.
Прощай, мой искренний друже. Кланяйся Сове, Михайлу и прочим. На «Варнаке» напиши «Желяховскому» или оставь так. Как ты найдешь лучше, так и сделай.
Целую тебя всем сердцем моим.
86. ДО М. О. ОСИПОВА
20 травня 1856. Новопетровське укріплення
20-го мая.
Письмо ваше, мой благородный, мой искренний друже, получил я 16-го мая, и хотя вы и променяли лиру на меч и лучезарного Феба на мрачного Арея, но невинная слабость задумчивых поклонников муз — рассеянность — осталась при вас. Вы начали ваше доброе послание в Курске и кончили его на р. Бальбеке, и все-таки забыли написать число и год, когда оно было послано на почту. Я тоже в недоумении, куда вам отвечать. Вы пишете, что дружина должна возвратиться летом восвояси, а теперь уже, слава Богу, лето, и я вас воображаю, по крайней мере, в Полтавской губернии, после длинного перехода отдыхающего возле живописной белой хаты или в тени цветущих вишень и черешень. О моя милая родина! Увижу ли я тебя хоть когда-нибудь? Я говорю не о том, о чем думаю; я думаю теперь о том, куда мне адресовать письмо мое: адресую я его по прежнему адресу, и оно, верно, найдет вас, в какой бы вы губернии ни обретались.
Я потерял было уже надежду получить от вас или об вас хоть какое-нибудь известие, и Бог знает чего уже я не передумал. Думал даже... (простите мне), что вы, и вы меня покинули на моей терновой дороге. Только, о радость неизреченная! на другой день праздника, т. е. 16-го апреля, получаю страховое письмо от неизвестной мне особы. Пошли ей Господи все блага и радости в жиз/105/ни! Из письма узнал я о вашем превращении и, радость всем радостям, узнал я, что я не забыт, не покинут на волю меня карающей судьбы. Благороднейше[е] существо этот аноним. По милости его и у меня был праздник, как и у людей. Нет, больше ни у кого такого светлого, прекрасного праздника не было, как у меня. Такие праздники даются только за долгие и тяжкие испытания.
14-го апреля получил я известие из Оренбурга, что меня забыли представить в унтер-офицеры по случаю всемилостивейшего манифеста о восшествии на престол. Это роковое известие меня так озадачило, что я не знал, что с собою делать, потому что я считал свое производство делом конченным. Да и мог ли я думать иначе? Высочайшая милость была для всех, но увы! меня не осенила. Горькая, ядовитая насмешка судьбы! И так я встретил Воскресение Человеколюбца, как отверженник. После этого можете судить о моей радости, когда я получил письмо от анонима. В остальные дни праздника я только и делал, что читал письмо и затвердил его до последней буквы, а все-таки не узнал, кто она, эта милостивая человеколюбивая душа! Да и зачем узнавать? Будем молиться Богу, что еще существуют такие души между себялюбивыми людьми. И так от снедающей душу печали перешел я внезапно к улыбающейся радости, и праздник провел в кругу вас, мои благородные друзья, как в кругу родного, сердцу милого семейства.
Только в конце Святой недели я немного освободился от обаяния, произведенного на меня дорогим письмом, и написал ответ, за склад и лад которого пусть извинит меня великодушный аноним. Вам я тоже начал письмо на сообщенный мне ваш адрес; но почта не ждала меня, ушла, и письмо осталось до следующей почты, а следующая привезла мне ваше дорогое послание. Значит — справедливо сказал один древний воин, что на свете делается все к лучшему. Теперь я и спокойнее и счастливее, следовательно, и написать вам могу благообразнее и порядочнее.
Я очень рад, что случай привел вас увидеть хоть один экземпляр амфибий, между которыми я прозябаю столько лет. Но заметьте, что вы видели лучший экземпляр, экземпляр, одушевленный чем-то походящим на мысль и чувство. Доказательство, что он из линейного батальона переведен в армию. Это самая блестящая рекомендация. Но если б вы увидели однородных с ним... Но нет, Боже вас сохрани и во сне увидеть такое нравственное безобразие человека. Геты, между которыми на берегах Дуная влачил остаток дней своих Овидий Назон, — наисовершеннейшее создание Всемогущего Создателя вселенной, — были дикие варвары, но не пьяницы, а окружающие меня — и то и другое. Однажды я сказал Дармограю: вот настоящие гомерические питухи. — Нет, отвечал он, если бы Гомер увидел этих богатырей, так он бы покрутил свой седой ус и принялся переде/106/лывать свою славную эпопею от начала до конца. Кстати о Дармограе: вы сделали замечание на его «Княгиню», совершенно согласное с моим замечанием: недостаток отделки в подробностях, и то большой недостаток. Но этот рассказ — один из первых его ученических этюдов. Попишет еще годок-другой, даст Бог, этот недостаток уничтожится. Покойный Карл Павлович Б[рюллов] говорил: чем малосложнее картина, тем тщательнее должна быть окончена, и это глубоко верно, а все-таки просите графиню Н[астасию] И[вановну] о напечатании этого незрелого творения; это польстит самолюбию творца и, может быть, из этой шутки выйдут результаты серьезные. Ведь и столпы всемирной литературы, я думаю, так же начинали, как и мой бедный protégé, а это действительно так. Кроме меня, у него совершенно никого нет, к кому бы он мог обратиться. Он, что называется, круглый сирота. Прислал он мне еще один рассказ, под названием «Варнак». Этот уже, кажется, немного круглее, но все-таки заметен тот же недостаток. Он, кажется, вовсе не читает великого шотландца. Да и где его взять в этом Богом забытом краю? Выписать? Он беднее меня, а выпросить не у кого. Скифы — варвары и вдобавок пьяницы. Но довольно о литературе. Поговорю о более сердцу близком искусстве и его жрецах. Мир праху умерших, слава и долголетие живым! Вы говорите, что Логановский имел для московского храма работы на 80 000 руб. На какую же сумму имеют другие достойнейшие художники, как, например, Пименов и Рамазанов? О, как бы мне хотелось взглянуть на эти колоссальные работы! Не знаю, участвует ли хоть один иностранец в этих работах, или К[арл] И[ванович] сдержал свое слово: он когда-то говорил покойному моему великому учителю, что он ни одного немца и близко к храму не допустит. Похвальный патриотизм, и тем более похвальный, что у нас свои есть и Прадье, и Делакруа, и Деларош, а о Жаке и Лядурнере и говорить нечего. Но у нас есть и шишка предпочтения немцев всему отечественному; например, старик Мельников так и умер в забвении, построивши единоверческую церковь во имя св. Николая в Грязной улице, а сенат поручили выстроить какому-то инженеру Шуберту; проект же Мельникова, великолепнейший проект, нашли неудобоисполнимым. Диво, да и только! Если случится вам быть в Киеве, обратите внимание, — что я говорю внимание? — взгляните на институт благородных девиц. Казармы, да еще казармы самые неуклюжие, а местность — самая восхитительная, и так бесчеловечно обезображена, и тоже инженером. Да и мало ли у нас на Руси подобных немецких безобразий, а мы уже, слава Богу, не варвары готических времен. Я, кажется, немного увлекся духом патриотизма. Оставим это до другого раза и обратимся к моей бедной прозе.
Вы пишете мне, чтобы я вам писал о моем житье-бытье. Вот вам один эпизод, и заметьте — отраднейший. В 1850 г., когда ме/107/ня препровождали из Орской крепости в Новопетровское укрепление, это было в октябре месяце, в Гурьеве-городке я на улице поднял свежую вербовую палку и привез ее в укрепление, и на гарнизонном огороде воткнул ее в землю, да и забыл про нее; весною уже огородник напомнил мне, сказавши, что моя палка растет. Она действительно ростки пустила, я ну ее поливать, а она — расти, и в настоящее время она будет вершков шесть толщины в диаметре и по крайней мере сажени три вышины, молодая и роскошная; правда, я на нее и воды немало вылил, зато теперь, в свободное время и с позволения фельдфебеля, жуирую себе в ее густой тени. Нынешнее лето думаю нарисовать ее, разумеется, втихомолку. Она уже так толста и высока, что под карандашом Калама мог бы выйти из нее прекраснейший этюд. Вот вам один-единственный отрадный эпизод из моей монотонной, безотрадной жизни.
Верба моя часто напоминает мне легенду о раскаявшемся разбойнике. В дремучем лесу спасался праведный отшельник, и в том же дремучем лесу свирепствовал кровожадный разбойник. Однажды приходит он с своей огромной дубиной, окованной железом, к отшельнику и просит у него исповеди, а не то, говорит, убью, если не исповедуешь меня. Делать нечего, смерть не свой брат, праведник струсил и принялся, с Божьего помощью, исповедывать кровожадного злодея. Но грехи его были так велики и ужасны, что он не мог сейчас же наложить на него эпитимию и просил у грешника сроку три дня для размышления и молитвы. Разбойник ушел в лес и через три дня возвратился. Ну что, говорит, старче Божий, придумал ли ты что-нибудь хорошее? Придумал, отвечал праведник, и вывел его из лесу в поле на высокую гору, вбил, как кол, страшную дубину в землю и велел грешнику носить ртом воду из глубокого оврага и поливать свою ужасную палицу, и тогда, говорит, отпустятся тебе грехи твои, когда из этого смертоносного орудия вырастет дерево и плод принесет. Сказавши это, праведник ушел в свою келью спасаться, а грешник принялся за работу. Прошло несколько лет, схимник забыл уже про своего духовного сына. Однажды он в хорошую погоду вышел из лесу в поле погулять; гуляет в поле и в раздумье подошел к горе; вдруг он почувствовал чрезвычайно приятный запах, похожий на дулю. Праведник соблазнился этим запахом и пошел отыскивать фруктовое дерево. Долго ходил он около горы, а запах делался все сильнее и сильнее; вот он взошел на гору — и что же представляется его изумленному взору? — великолепнейшее грушевое дерево, покрытое зрелыми плодами, и под деревом в тени отдыхает старец с длинною до самых пят бородою, как у св. Онуфрия. Схимник узнал в ветхом старце своего духовного сына и смиренно подошел к нему за благословением, потому что он уже был праведник больше самого схимника. /108/
Верба моя также выросла и укрывает меня в знойный день своею густою тенью, а отпущения грехов моих нет как нет! Но тот был разбойник, а я, увы, сочинитель.
Я надоел вам своею болтовнёю, но как быть?
Погода к осени дождливей,
А люди к старости болтливей.
А я уже седой и лысый становлюсь. Вы пишете, что живете в землянке и бедствуете вроде Робинзона Крузе. И вообразите, что я вам завидую. Вам известен благородный, великодушный аноним. Пишите ему, молите его не оставить моей просьбы. Коронация государя — предел моих надежд и упований. Прошу вас, пишите ей и благодарите за ее искреннее участие, за ее материнское, теплое письмо. С повестями и рассказами Толстого я совершенно не знаком. Ежели будет возможность, познакомьте меня с ними во имя благородного искусства.
Не знаю, где и когда вы получите письмо мое. Но где бы ни было и когда бы ни было, не оставляйте любящего и уважающего вас Т. Шевченка.
87. ДО С. С. ГУЛАКА-АРТЕМОВСЬКОГО
30 червня 1856. Новопетровське укріплення
30 июня.
Благороднійший ти із людей, брате-друже мій єдиний Семене! Не треба було б теє... та, знать, у тебе стала потилиця глибока, бо брешеш собі, нівроку, та й не схаменешся. Ну, скажи по правді, чи єсть та великая душа на світі, окромя твоєї благородної душі, щоб згадала про мене в далекій неволі, та ще й 15 карбованців дала? Нема тепер таких великих душ на світі; може, і були коли-небудь, та в ирій полетіли. Одна твоя осталася між нами зимовать та, тулячись самотня на морозі, і сочинила собі поему, та такую сердечную, задушевную поему, що я і досі читаю та плачу. Великий ти поет, друже мій Семене! Благодарю тебе всім серцем і всім помишленієм моїм! Чим, як і коли заплачу я тобі за твоє істинно християнськеє діло? Тепер, кроме сльоз благодарних, нічого в мене нема. Я — «нищий в полном смысле этого слова, и не только материально — душою, сердцем обнищал». От що зробила з мене проклятая неволя! трохи-трохи не ідіота. Десятий год не пишу, не рисую і не читаю навіть нічого; а якби ти побачив, меж яким людом верчуся я оці десять літ. Та не дай Господи, щоб і приснилися тобі коли-небудь такі недолюди, а я у їх «в кулаке сижу» — давят, без всякого милосердия давят, а я повинен ще і кланяться, а то візьме разом та й роздавить, як ту вошу меж ногтями. До тяжкого горя привів мене Господь на старість, а за чиї гріхи? Єй же богу, не знаю. /109/
Два, чи може вже і три годи тому буде, як писав я до тебе, друже мій єдиний, і до Ійохима, але одвіту не получив; думав, що письма мої пропали де-небудь. Або... прости мене, друже мій єдиний! була і така думка, що, може, ви мене занехаяли... аж бачу, що Бог мене ще не покидає.
Як побачиш Ійохима, то поклонися йому гарненько од мене і проси його, нехай він, ради святого Аполлона, пришле мені хоть маленький болванчик (статуетку) або барельєфік який-небудь із купідонів своєї фабрики гальванопластичеської. Йому воно не дорого коштуватиме, а мені буде великий подарок. Ще позаторік заходився я був ліпить із воску — і нічого не вдіяв, тим що перед очима нема нічого доброго скульптурного, а якби Ійохим прислав мені що-небудь, то я б знову заходився коло воску. Нудьга, крий Мати Божа, яка нудьга сидіть склавши руки, і так сидіть дні, місяці і годи. О Господи, сохрани всякого чоловіка од такої живої смерті!
Кланяюся твоїй добрій жіночці, цілую твоє єдинеє дитя і плачу разом з вами о погребенії вашої Александри. Прощай, друже мій єдиний, не забувай безталанного, серцем преданного тобі земляка твого Т. Шевченка.
88. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
Друга половина червня 1856. Новопетровське укріплення
Брониславу.
1856 год.
Какое, однако ж, себялюбивое создание человек вообще, а я в особенности. Ты с таким чистым восторгом (иначе и быть не может) пишешь мне о своем возвращении на милую родину. А я... прости мне, мой единый друже! я чуть не заплакал. Разумеется, расстоя[ние] не может изменить тебя, моего испытанного друга. Но без тебя все-таки я сирота круглый в Оренбургском безлюдном краю. К кому я в этой пустыне прильну полным сердцем без тебя? К кому я так братски откровенно адресуюсь с моими нуждами и кто так искренно, как ты, возьмет на себя тяжелый труд сбывать мою материю? Никто! А для меня необходим такой друг в Оренбурге, особенно теперь. Потому особенно, что я все-таки не теряю надежды, разумеется, не раньше зимы, [переменить] салдацкий бедный быт на что-нибудь лучшее. Но это еще в руках слепой фортуны! Скажи ты мне: навсегда ли ты оставляешь этот безлюдный край или только на время? Если только на некоторое время, то я подожду тебя. Если же навсегда (чего желаю тебе ото всего сердца), то я должен буду отправить материю к землякам моим, которые (чудаки, между прочим) непременно требуют моего штемпеля (на что я никогда не решуся) /110/ на каждом куске. А иначе в их глазах произведение никакой цены не имеет. Из этого ты видишь, что земляки мои — порядочные вандалы.
Полученные мною фотографии не совсем удачны. Портрет С[игизмонда] хотя и бледен, но его даже солдаты узнают, которые видели его когда-то в Уральске. Благодарю его за этот милый подарок, а за письмо не благодарю, потому что я его до сих пор прочитать не могу, ужасно неразборчиво написано. Но все-таки целую его всею полнотою души. Попроси его, чтобы он мне прислал свой адрес из Екатеринославля и чтобы хоть немного умерил свой почерк. Ты, вероятно, заедешь в Уфу, — поцелуй Сову и Людвика.
Бюрно у нас еще не было, и, вероятно, он будет здесь не раньше, как по окончании курса лечения в Пятигорске. А к тому времени ты сделал бы доброе дело, если бы написал ему обо мне хоть несколько слов или, еще лучше, если бы письмо прислал мне, тогда я смело мог бы явиться к нему. А то я так одичал здесь, что едва ли безо всего осмелюсь я явиться к военному г[енералу]. Ты не поверишь, какие для меня теперь это страшилища. Просто ужас. Не поленися, напиши, мой добрый Брониславе.
Сделает ли без тебя Михайло для меня фотографии? Ах, если бы сделал! Как бы я ему благодарен был! Устрой это так, чтобы сделал, и непременно [попроси] уважаемого мною Карла. Я сам теперь пишу ему и прошу его об этом. И[раклий], кажется, немного охладел к фотографии. А знаешь ли, что у нас вышло маленькое контро? А[гата] имела неосторожность попрекнуть меня своими благодеяниями, и я отряхнул прах от ног моих и повторяю слова великого флорентийского изгнанника:
Горек хлеб подаяния,
И жестки ступени чужого крыльца.
Происшествие неприятное. Но я теперь себя чувствую гораздо спокойнее и свободнее, нежели под покровительством этих, в сущности добрых, людей.
Что мне еще писать тебе? Ничего больше, как повторю мою просьбу насчет Бюрно. И где бы ты ни был, пиши мне, не забывай меня, теперь совершенно одинокого. А когда будешь дома, то поцелуй за меня родившую тебя, моего искреннего, моего единого друга.
Если застанет тебя это письмо в Оренбурге, то возьми мою мизерию у Карла и передай Михайлу. Я весьма опрометчиво поступил с моим «Варнаком», и тем более, что черновую рукопись уничтожил. И теперь не знаю, что мне и делать. Если он у тебя переписан, то пришли его мне, там нужно многое поправить. Слог вообще довольно шершавый. Во всяком случае, не посылай его Осипову. Я содержание помню и напишу его вновь. Будешь писать Аркадию, целуй его от меня.
/111/
89. ДО М. О. ОСИПОВА
10 вересня 1856. Новопетровське укріплення
10 сентября 1856.
Пишу вам это письмо под влиянием самого отчаянного безнадежья, безнадежья получить от вас хоть какое-нибудь послание. И в самом деле, есть от чего обезнадежиться, в продолжение полулета жду от вас письма, а его нет как нет. Терпение истощилось: а сом[нен]ие разрешил я вот как. Ни вы, Николай Осипович, ни мой добрый аноним не получили моих писем. Ничего больше я не мог придумать в продолжение трех месяцев. Заключение мое верно. По крайней мере, я так воображаю. Да иначе и воображать мне нельзя. Рассердиться вам на меня, кажется, не за что, а поссориться нам с вами ни физически, ни морально невозможно. Физически потому, что мы с вами разделены порядочным пространством; а морально потому, что мы поклонники прекрасного, а поклонники прекрасного должны быть незлобивые дети.
Прошу же вас, мой единый друже, напишите мне хоть два слова о том, как вас Бог принял в столицу и что вы поделываете в этой прекрасной столице? Ради Аполлона Бельведерского и Венеры Милосской напишите мне, а то я умру от одиночества. Не забывайте покинутого
Т. Шевченка.
90. ДО М. М. ЛАЗАРЕВСЬКОГО
8 жовтня 1856. Новопетровське укріплення
Новопетровское укрепление.
8 октября 1856:
Богу милий друже мій Михайле!
Коротеньке, невеличке та щире письмо твоє от 8 августа получил я 28 сентября. Довгенько-таки воно летіло, та все-таки, благодарить Бога, долетіло. Спасибі тобі, друже мій єдиний, і за письмо твоє ласкавеє. Спасибі тобі і за гроші. У мене їх тепер так небагато, як у того Лазаря, що сліпці співають по ярмарках. Я сердечне рад, що ви познакомилися з Семеном. Добрий, щирий человек. Не так давно і він мені прислав 15 руб[лів]. Та бреше собі, нівроку йому, пише, що хтось передав йому, щоб послать мені. Може це і була коли-небудь правда, та тепер така стара стала, що похожа на міфологію, сиріч на брехню. Це, бачиш, я до то[го] веду слово, що, познакомившися з Семеном, і ти трохи вивчився в його теє... і справді, за що ти мені винен? Ні за що! Спасибі тобі, друже мій єдиний! Такая неправда лучше всякої на світі правди. Тільки ось що: коли і чим я тобі заплачу за твою братерськую неправду? /112/
Німець Йохим, мабуть, на мене сердиться? Не знаю, за що б йому сердиться? Ми з ним жили і розійшлися добрими приятелями, ні за що б, здається, сердиться. А тим часом Бог його знає. Статуетки мені не дуже потрібні, обійдуся і без їх. А от без чого не обійдуся. Без жизненных припасов, як ти пишеш. Мені тепер дуже і дуже треба одну акварельну краску, називається вона сепія. Семен, я думаю, її знає, бо він таки трохи шнипорить в малярстві, вона буває різних фабрик, але найлучша Римская сепія. Оце тобі форма плитки і надпись |Sepia de Roma|. Достать її можна в красочном магазине, що коло Академії художеств. Пришли ради святого искусства дві плитки. Та ще якби ти мені з краскою прислав пару кистей добрих акварельних толщины в обыкновенную папиросу, то тойді б уже я тобі спасибі сказав. Тілько кисті уміючи треба вибрать. Не знаю, чи Семен тямить що в сім ділі. Тут треба маляра аквареліста. Та в Семена, я думаю, найдеться знакомий такий майстер. Та ще якби до кистей прибавить 6 штук карандашей № 3-го фабрики Фабера, то тойді б я тілько Богу помолився б та й білш нічого.
Кланяюсь Семенові і жіночці його і цілую дочку його. Кланяюся Федорові і Василеві, де він тепер? Як побачишся з здоровим Осипом Єзучевським, то і йому кланяюсь. Глухому Галузі, коли знаєш, і йому, і всем землякам моим, которые хоч згадують про мене.
Напиши мені, будь ласкав, про Левицького, де він повертається.
Прощай, мій искренный, мій єдиний друже, не забувай безталанного й щиро любящого тебе Т. Шевченка.
P. S. Чи раз батька по морді вдарить, чи двічі, перед Богом, говорять, отвечать однаково. До всього того, що я те[бе] просив, прибав ще ось що: 4 штуки чорного французского карандаша № 2 фабрики Le Conté и белого 4 штуки тієї ж фабрики № 1. Та тушевального чорного порошка 4 золотника. Тепер уже білш нічого не попрошу, бо зараз письмо печатаю. А якби ще день полежало, то, може б, ще що видумав. Пришли, мій голубе сизий! А я тобі на ту весну киргизя замурзане пришлю.
Може трапиться, що не достанеш Sepia de Roma. То возьми фабрики Шанеля.
91. ДО М. М. ЛАЗАРЕВСЬКОГО ТА С. С. ГУЛАКА-АРТЕМОВСЬКОГО
5 — 30 листопада 1856. Новопетровське укріплення
5 ноября. Новопетровское укрепление.
Други мои искренние! Посвящаю вам сей не дуже хитрый этюд мой и первую половину теперь посылаю, а другую пришлю с будущею почтою. Прошу вас, други мои, прочитайте его вкупі /113/ і поправте, що можно поправить, і оддайте доброму писареві переписать. І коли єсть у вас знакомий чоловік в редакции «Современника» або «О[течественных] з[аписок]», то оддайте йому, нехай надрюкує под именем К. Дармограй. А як не маєте такої персони, то прочитавши і переписавши, адресуйте в контору «О[течественных] записок» его высокоблагородию Алексею Феофилактовичу Писемскому.
Ще ось що. Семен чи не буває часом у графа Ф. П. Толстого? Нехай би він там розпитав, де згинув академік Осипов? Близько году, як жду я од його письма і, наконец, не знаю, що думать. Попроси Семена, нехай розпитає та не полінується і напише мені, або ти сам напиши. Не знаю, чи получив ти моє посланіє? Пришли ради самого Бога, о чем я тебе просив. Умираю з нудьги, читать нічого, а на свободу и надежды не видно. Прощайте, мои искренние, нехай вам Бог помагає во всех ваших начинаниях. Семенові, Василеві і Федорові поклон. Не забувайте бідного Дармограя.
92. ДО БР. ЗАЛЕСЬКОГО
8 листопада 1856. Новопетровське укріплення
8 ноября.
Давно, очень давно я не пишу тебе, друже мой единый. Не было о чем писать. Не было материала и ни малейших событий в нашем забытом захолустьи. Отвратительное бездействие и однообразие! 15 сентября посетил нас Бюрно, но так не надолго (на пять часов), что я потерял надежду увидеться с ним. Он, однако ж, вспомнил обо мне перед самым выездом своим. Принял меня, как давно и хорошо знакомый человек. Свидание наше длилось несколько [минут]. И в эти короткие минуты я успел полюбить этого счастливого человека. Я его называю потому счастливым, что такие люди, как он, не требуют долгого и пристального вглядыванья в свой характер. Такие любимцы Бога одним движением, одним взглядом говорят вам: нам можно все доверить. В продолжение нескольких минут [такому сообщишь то], чего иному в продолжение жизни не скажешь. Он не обещал мне много, чем я особенно доволен. Много обещать — значит ничего не сделать. Он просил меня писать ему и присылать куски материи. Но я этого не делаю. Мне кажется неделикатной подобная корреспонденция. И встретились, и простились мы с ним, как старые и добрые приятели. Надолго останется в моем сердце это кратко-длинное свидание, эта симпатическая, благородная физиономия, издающая тихие, кроткие звуки. Напиши ему от меня самое глубокое сердечное приветствие.
О высочайших помилованиях по случаю коронации у нас еще ничего не известно. Я не ласкаю себя ни малейшей надеж/114/дою. Чем и как я могу уничтожить предубеждения В[асилия] А[лексеевича]? Есть у меня на это оправдание, но я не смею привести его в исполнение. Необходимо, чтобы В[асилий] А[лексеевич] спросил у графа Орлова, на чей счет я воспитывался в академии и за что мне запрещено рисовать? Словом, чтобы граф Орлов пояснил мою темную конфирмацию. Но кто легко расстается с своими предубеждениями?
Писал я через Михайла тебе еще в начале лета. Не знаю, получил ли ты мое письмо. Михайло не написал мне еще и двух строчек и кажется, что и не напишет. Я не знаю, что бы это значило. Не время ли ему, или просто непростительная лень, или что-нибудь другое? Не знаю. Во всяком случае, мне это больно. Кажется, один ты мой верный, неизменный корреспондент. Сердечно благодарю тебя, мой друже единый. Извини меня перед Сигизмондом, что я не пишу ему. Причина натуральная. Не знаю, куды писать. Если он еще в Петербурге, то напиши ему мой искренний привет и покорнейшую просьбу уничтожить «Варнака» и (я настоящий попрошайка) прислать мне две плитки сепии, фирмы Sepia de Roma или фабрики Шанеля. В настоящее время у меня этой краски ни полграна. Хорошо еще, что и других нет средств, и главнейшего — помещения, а то бы я умер с досады. Недавно мне пришла мысль представить в лицах евангельскую притчу о блудном сыне в нравах и обычаях современного русского сословия. Идея сама по себе глубоко поучительна, но какие душу раздирающие картины составил я в моем воображении на эту истинно нравственную тему. Картины с мельчайшими подробностями готовы (разумеется, в воображении), и дай мне теперь самые бедные средства, я окоченел бы над работой. Я почти доволен, что не имею теперь средств начать работу. Мысль еще не созрела, легко мог бы наделать промахов. А в продолжение зимы обдумаю, взлелею, выношу, как мать младенца в своей утробе, эту бесконечно разнообразную тему, а весной, помолясь Богу, приступлю к исполнению хотя бы то в собачей конуре.
Если Бог поможет мне осуществить мое предположение, то из этой темы составится порядочной толщины альбом, и если бы хоть когда-нибудь мне удалось издать в литографии, то я был бы выше всякого земного счастия. Но если, [избави] Боже, неудача, то я умру: идея слишком тесно срослась с моей душою.
В следующем письме я опишу тебе несколько картин так, как они теперь мне представляются.
О чем же мне еще писать тебе, мой друже единый? Отвратительное однообразие! Полгода уже прошло, как я писал тебе, и теперь писать не о чем! Если продлится еще год мое заточение, то я непременно одурею, и из заветной моей мысли, из моего «Блудного сына» выйдет жалкая карикатура, бесцветный образ расслабленного воображения, и ничего больше. Грустная, безот/115/радная перспектива! Для исполнения задуманного мною сюжета необходимы живые, а не воображаемые типы. А где я их возьму в этом вороньем гнезде? А без них, без этих путеводителей, легко сбиться с дороги и наделать самых нелепых промахов. Но довольно об этом! Напиши ты мне, как ты намерен распорядиться своим будущим. Кого ты намерен из себя сделать — артиста или чиновника? И на том, и на другом поприще сердечно желаю тебе успеха. Но мне бы искренно хотелось, чтобы ты избрал поприще артиста. Не знаю твоих материальных средств — фундамент[а] всех наших предприятий. Моральными средствами ты владеешь, у тебя есть любовь к искусству, и этого достаточно; о способностях не хлопочи: они верные спутники этого прекрасного светила. О, если бы когда-нибудь привелось мне увидеть тебя и увидеть истинным артистом (не истинным ты не можешь быть)! Тогда радость моя была бы безгранична. Устрой свое будущее, если можно, так, а не иначе. Тогда, где бы я ни был, пешком приду любоваться твоими произведениями. Посоветуй, что мне делать с лоскутьями шерстяной материи? У меня их накопилось кусков около десятка. Прошедшее лето благоприятствовало моей мануфактуре. В Оренбурге, кроме Бюрно, я никого не имею; но я ни за что не решуся беспокоить его таким материальным предложением. На Михайла и Карла надежда плохая, а на ленивых земляков моих и того хуже. Они непременно требуют пломбы. Простота и ничего больше. Где Аркадий и что он делает? Пиши ему и целуй его за меня. Пиши Сове и его целуй. Пиши Михайлу и его сначала поцелуй, а потом попеняй за непростительную лень, если это лень только. Не забудь написать Сигизмонду. И в заключение пиши Бюрно и целуй за меня этого благороднейшего человека.
От всего сердца целую твою счастливейшую мать.
Не забывай меня, друже мой единый.
93. ДО М. М. ЛАЗАРЕВСЬКОГО
8 грудня 1856. Новопетровське укріплення
Любий мій єдиний Михайле!
Вместе с последними пятью главами сего произведения получил я и письмо от Дармограя, в котором он просить мене, а я тебе прошу сделать его этюду такое заглавие:
МАТРОС,
или Старая погудка на новый лад
(рассказ), — а не этюд.
Часть первая.
Первая часть рассказа заключает в себе десять глав, а как будет велика вторая часть, этого он не пишет, может быть, и сам еще не знает. Еще просит он поправить ошибку, правду сказать, /116/ довольно грубую. Он написал, что местечко Лысянка замечательно месторождением знаменитого Богдана Хмельницкого. Неправда, в Лысянке родился не знаменитый гетман, а отец его, Чигиринский сотник Михайло Хмельник, или Хмельницкий. И не по словам летописи Самовидца, как он написал, а по словам профессора Соловьева, который ссылается на киевские «Акты». Еще, тоже не помню на которой странице, он сделал пробел, а за ним и я, нужно было написать фамилию знаменитого череполога Лаватера. Но он, вероятно, забыл, как прозывался этот мудреный немец, а я тоже не вспомнил. Больше он ничего не замечает. Я тоже больше ничего не замечаю. И он передает мне, а я, переписавши на досуге, передаю его новорожденное детище в полное ваше покровительство и распоряжение. Еще он пишет мне, что если и будет вторая часть этого рассказа, то не весьма скоро. Поэтому я и думаю, что лучше не писать «Часть первая».
Тепер от що я тебе проситиму, друже мій єдиний. Якби ти сам побачився с Писемским (за знакомство з ним не будеш мене лаять) та спитав його, чи бачився він з графинею Т[олстой] і що вона сказала йому про Осипова і про «Княгиню» К. Дармограя. І чи получила вона мои письма. І що він тобі скаже, напиши мені, друже мій єдиний. Кланяюсь Василеві, Федорові і Семенові. Оставайтеся здорові, іскреннії други мої, не забувайте сироту на чужині.
8 декабря.
/117/
Листи 1839-1850
Листи 1851-1856
Листи 1857-1858
Листи 1859-1861