[Воспоминания о Тарасе Шевченко. — К.: Дніпро, 1988. — С. 303-312; 535-537.]

Попередня     Головна     Наступна





Н. Ф. Савичев

КРАТКОВРЕМЕННОЕ ЗНАКОМСТВО С ТАРАСОМ ГРИГОРЬЕВИЧЕМ ШЕВЧЕНКО



О Тарасе Григорьевиче я впервые услыхал в Малороссии, куда попал, служа в Уральском казачьем № 6 полку, командированном в 1849 году в действующую армию в Венгрию. Но покуда полк наш шел к своей цели, венгерская война кончилась, и нас поставили на квартиры в городах и селениях Киевской и Волынской губерний. Штаб нашего полка помещался в городе Звенигородке. Я был при штабе полковым писарем. В Звенигородке, в одной веселой беседе, я услыхал разговор о Шевченко: спорили о местности, в которой он находился в то время. Один из собеседников обратился ко мне и сказал:

 — Этот человек, о котором мы сейчас говорим, должен быть в вашем крае — у Аральского моря, и вы можете с ним увидеться.

Судя по такому общему географическому определению о местопребывании Шевченко, я не мог надеяться увидеть его, но просил сказать мне, что за человек он был. Собеседник охотно и с особенным теплым чувством рассказал о Шевченко как о замечательнейшем человеке. И из всего сказанного я узнал, что он живописец и поэт, из крепостных людей г. Энгельгардта, и за одно свое сочинение отдан в солдаты и сослан куда-то за Оренбург. Смотря, с каким увлечением говорят о Шевченко, мне стало стыдно, что я прежде ничего не знал о нем.

В сентябре 1850 года один из наших офицеров квартировал с десятью казаками в селе Кирилловке, недалеко от Звенигородки; он пригласил меня погостить у него, чтобы «разделить скуку». Я прожил у него трое суток довольно весело, по-нашему, но не знал, что Кирилловка — колыбель отрочества Тараса Григорьевича, и никак тогда не предвидел, что узнать об этом мне приведется от него самого.

В 1851 году полк наш возвратился на родину. В Уральске я встретился с людьми, лично знавшими Шевченко. Это были офицеры, служившие на Сырдарье. Тогда же я узнал, что Шевченко переведен в Новопетровское укрепление (теперь Петроалександровск), в состав тамошнего гарнизона.

Весной 1852 года командир батальона № 1, расположенного в Уральске, майор Михайлов, пригласил меня разделить с ним путешествие в Новопетровск «для компании». Он ездил туда каждую весну ревизовать роту своего батальона. Я не полагал, чтобы мы в путешествии могли составить один для другого приятную компанию, но вспомнил, что там находится Шевченко, и мысль увидеть /304/ его, познакомиться с ним заставила меня принять приглашение майора Михайлова.

Знакомцы Шевченко, узнав, что я еду с Михайловым в Новопетровск, надавали мне писем и разных словесных поручений к Тарасу Григорьевичу. Это были трое молодых поляков, из конфирмованных, по их выражению, и четвертый — А. В. Ханыков, облеченный в «сермяжную броню» по делу Петрашевского. Ханыков незадолго перед тем был прислан в Уральск из Оренбурга, на смену А. Н. Плещеева, вызванного в Оренбург.

В Гурьев мы приехали с майором Михайловым 1 мая и прождали три дня из Астрахани парохода, делавшего в каждый летний месяц по одному рейсу в Новопетровск мимо Гурьева, откуда он принимал почту. Наконец мы плыли на пароходе «Астрабад» по едва заметным волнам мутно-зеленого Каспия.

Был великолепный, ясный вечер. На другие сутки, в полночь, пароход бросил якорь в Новопетровской бухте. Громкий, продолжительный свисток поднял нас от утреннего сна. Мы с палубы увидели Новопетровск, освещенный первыми лучами солнца. Крепость от берега моря далеко, на высокой горе, отделенной от моря песчаной отлогостью.

Часов в восемь утра за нами приехали две тройки, запряженные в длинные и широкие тарантасы. Капитан-лейтенант Дубинский (служивший некогда на знаменито погибшем у берегов Норвегии корабле «Ингерманланд»), мичман, майор Михайлов и я отправились в. крепость. Михайлову была заранее приготовлена квартира, которая была и моею.

Мы в одиннадцать часов пошли представиться коменданту. Это был добрый и умный подполковник Маевский. У коменданта были наши моряки и несколько местных офицеров. Подали обильный завтрак.

«Зовите Шевченко», — сказал комендант.

Денщик ответил, что он ушел домой. Я узнал, что Тарас Григорьевич в это время занимался на другой половине дома уроками с детьми Маевского и, кончив занятия, ушел.

После завтрака, переодевшись на квартире и взяв письма к Шевченко, я пошел к нему в сопровождении прапорщика Михайлова, вызвавшегося указать мне жилище Тараса Григорьевича, и мы пришли в казарму.

Казарма как казарма — длинное здание с низкими нарами по обеим сторонам, с маленькими, но частыми окнами почти под самым потолком; пол был земляной, слегка смоченный для прохлады, которая еще навевалась сквозь отворенные окна. Солдат немного было в казарме: кто был на работе, кто в командировке по службе.

Мы прошли до конца здания и увидели в углу лежащего на нарах человека, углубившегося в книгу. Это и был Шевченко. Когда уже мы подошли слишком близко, он встал, взглянул на меня, потом вопросительно на Михайлова. Последний отрекомендовал меня, сказав: «Вот человек, желающий видеть тебя».

Шевченко встал и попросил нас сесть около себя. Я сказал ему поклоны от уральских его знакомых и передал письма, которые Тарас Григорьевич положил в карман своих широких панталон. Шевченко был, по летнему положению, в рубахе не из тонкого полотна, а из казенного. Он показался мне не выше среднего роста; он /305/ был плотно сложен, круглолиц, румян, с рябоватым лицом, серыми глазами, тогда довольно открытыми и ясными, на голове имел лысину.

На постели его был нетолстый тюфяк, покрытый рядном, подушка с не совсем чистой наволочкой, — вообще не виделось ни малейшего комфорта в его казарменном обиходе; не было у него ни стола, ни стула. Но этой мебели и не было нужно ему по особому обстоятельству: ему, как слышно, да и сам он сказывал, не велено было давать в руки ни пера, ни карандаша, ни бумаги.

Я сказал Шевченко, что мне нужно передать ему кое-что от знакомых, и просил его прийти ко мне когда угодно; но он предложил мне зайти к нему часов в пять после обеда, когда спадет полдневный жар, чтобы прогуляться в поле, вне крепости.

Когда я пришел к нему в назначенное время, то нашел его опять в лежачем положении и с книгой. Он встал, положил книгу на полку над головой, где лежали еще книги, и стал одеваться. Пока он брал кисет, табак, застегивал на три наличные пуговицы коротенькое парусинное пальтецо, я взял на полке одну из книг. Это были исторические драмы Шекспира в переводе Кетчера...

Мы вышли за крепостные ворота, спустились в ложбину и подошли к одной обрывистой круче, покрытой огромными обломками ракушечьего камня, и, взгромоздясь на высоту, сели между этими обломками на мшистой наносной земле. Перед нами расстилался синий Каспий.

Здесь я передал Тарасу Григорьевичу все, что мне было поручено. Это были вести о житье-бытье его знакомых, довольно однообразном и почти бессодержательном. Как-то в разговоре я случайно сказал, что был в Малороссии. Он спросил, где именно я был, и, узнав, что в Звенигородке, тотчас спросил, не был ли я в селе Кирилловке.

Я отвечал, что был.

 — А видел ты там попа, отца Кирилу? — спросил он, глядя на меня во все глаза.

Я отвечал утвердительно.

 — А брата моего Микиту видел?

 — Нет, — говорю, — не знавал.

 — Да сколько времени ты там пробыл?

 — Трое суток, — говорю.

 — Еще кого знавал там?

 — Был у дьякона в гостях...

 — Ну, вот тут живет и брат Микита.

 — Может быть, — говорю, — нас тут много было, гостей, — по чему бы я узнал, что в числе их был и брат ваш Никита?

 — Э, брось, пожалуйста, это «вы»... А ще казак... Да ведь Кирилловка моя родина!.. Ну, говори, как ты там жил и что делал?

Я стал рассказывать, как у отца Кирилы, почтенного старца, мы были на именинах и служили ему импровизированным наскоро оркестром из трех казаков; как этот оркестр отличался, а панычи и панночки-поповны танцевали до упаду под отчаянную музыку — из скрипки, бандуры и бубна, и о прочем.

Шевченко слушал с таким напряженным вниманием и радостным любопытством, что надо это видеть, а не слышать из расска-/306/за. Наконец он хохотал до слез над моим повествованием. Впрочем, если принять в соображение всю простоту, свободу, беззаветность пирушки, о которой я рассказывал до мельчайших подробностей, и то, как все это было близко сердцу опального Шевченко, — то не удивительно, что он был в восторге от рассказа, напоминавшего ему о любимой и далекой родине.

В конце рассказа он вздохнул и сказал: «А все неладно, что ты не знавал моего брата Микиту». Потом заставил меня рассказывать то же и прерывал меня разными вопросами, даже спросил, у кого мы с товарищем квартировали. Но так как я забыл фамилию хозяина, то он просил припомнить, нет ли чего особенного в этом доме. Я вспомнил, что в огородике было единственное и огромное грушевое дерево, с вершины которого мы сбивали оставшиеся груши, бросая в них палками.

 — Знаю, знаю, — вскричал Шевченко, назвал хозяина, прибавив, что и сам охотился за грушами, влезая на это дерево, что больше и старее этого дерева нет в Кирилловке и что оно было таким в дни его отрочества. (В 1852 году Шевченко считал себе сорок второй год.) Кончилось тем, что случайностью моего пребывания в Малороссии я зарекомендовал себя Тарасу Григорьевичу самым лучшим образом и стал для него интересным человеком только уже потому, что был в его родной Кирилловке.

Так просидели мы до сумерек и пошли в крепость. Наш путь лежал мимо квартиры ротного командира, где светился уже яркий огонек и шумно разговаривали несколько офицеров; окна были открыты. Хозяин дома увидел нас и зазвал к себе попробовать «чихирь», только что привезенный из Астрахани. Здесь я увидел, как все обходились с Тарасом Григорьевичем любезно. Он же был не особенно говорлив, но выглядел человеком не лишним, и его присутствие между офицерами было заметно.

Несмотря на то что он был как-то сосредоточенным в себе, как будто необщительным, но при всем том был симпатичен, и все его любили; но более любили его солдаты. Шевченко не отделял себя от среды солдатской и жил с солдатами по-братски, просто. Солдатам это было любо тем более, что они сознавали в нем культурного человека, сочувствовали его неуместному положению и за его человеческое с ними обращение платили ему тем, что в присутствии его не проявляли ни солдатского цинизма, ни вообще казарменных выходок, усугубленных особенно отрезанною от мира жизнью в степных укреплениях.

Перед Шевченко солдатик являлся непосредственным, чистым и искренним человеком — по любви и уважению к Шевченко, которые он так же просто и безыскусственно приобрел. Я был уверен, что он имел и более обширное влияние на солдат и мог бы воспользоваться им для большего очеловечения их, из интереса, свойственного разумному и благородному человеку; но понимал, что его доброе, бескорыстное дело было бы истолковано совсем в противоположную сторону, сочтено за вредную пропаганду. Однако иного солдатика, желавшего выучиться грамоте, он, и то тайком, учил азбуке — и не более.

Мы уговорились с Шевченко видеться после обеда, так как у него утром были уроки детям коменданта. В следующий день мы пошли гулять, и, конечно, за крепость. Тарас Григорьевич в этот /307/ раз завернул в армянские лавки, где между прочими товарами продавались вина и водка; последней он взял бутылку и сказал: «Пойдем теперь на одно мое любимое место», — и мы пошли вниз, к подножию той высоты, на которой стоит крепость, в сторону к морю. Мы шли вдоль отвесной стены вышиной сажен в тридцать; вся эта громада состоит сплошь из ракушечьего камня.

Шевченко обратил мое внимание на параллельные полосы, идущие вдоль стены на высоте сажен пятнадцати над поверхностью моря. Линии эти строго горизонтальны, в виде ленты сажени в три шириной; полоски расположены не в равной ширине одна от другой, некоторые из них обозначаются углублением, как вырезанные, другие рельефно выходят наружу и состоят из осадка. Лента разнообразится темными пятнышками, расположенными не совсем горизонтально. Это углубления, дыры, — словом, норы, какие раки строят в ярах.

Не остается сомнения, что на этой высоте когда-то был уровень моря. Черты, образовавшиеся в стене, показывают постепенное понижение морских вод. Невольно мы задались вопросом: когда тут было море и куда, оно девалось? Шевченко высказал несколько геогностических замечаний (забытых мною), которыми наделила его ученая комиссия, приезжавшая для исследования на полуостров Мангышлак, и в которой он состоял членом в качестве рисовальщика, но секретно.

Мы вошли в расщелину ракушечьей стены * и уселись между обломками камней. Шевченко опять заставил меня рассказывать о жизни в Малороссии, до мельчайших подробностей, и слушал в этот раз задумчиво. Наконец рассказ мой. истощился, я замолчал; молчал и Шевченко.

В это время веял легкий западный ветерок, и приятные звуки от прибоя волн на отлогий песчаный берег доносились к нам издалека; двурогий месяц скромно светил с синего неба; были сумерки прекрасного майского вечера, под влиянием которого мы могли только молчать.

Шевченко после долгого безмолвия продекламировал, как бы про себя, стихотворение на малороссийском языке, — вероятно, своего произведения. Содержания теперь не упомню, но поминалось море, «хвилі і хмари».

Уже в полночь мы воротились в крепость. Когда мы приближались к открытым крепостным воротам, часовой издалека окликнул нас, крикнув: «Кто идет?!» Шевченко, против моего ожидания, громко же ответил: «Черт!» Часовой узнал голос Тараса Григорьевича и приятно ухмыльнулся. Эта шутка показалась мне исключением из того общего склада, в котором обыкновенно держался Шевченко. Но думал и то, что он хотел сказать часовому нечто приятно-забористое в его духе, и солдат откликнулся ухмыленьем.



* Ракушечный камень употреблялся в Новопетровске на постройки: на фундаменты под деревянные дома; крепостная башня, стены — целиком из этого камня. Его вскоре после ломки пилят большими камнями, потому что он тогда мягок, а по мере обдерживания на воздухе твердеет. На крыльце одного дома высечены из ракуши два льва, досужества камнетесов. Шевченко сострил над этой скульптурой, сказав: «Тут нужна надпись: «Се львы, а не собаки». /308/



Однажды мы пошли на «огород»! Вблизи крепости есть долина с благоприятной наносной почвой — единственный оазис около крепости. Комендант Маевский засеял на нем разные овощи и вокруг рассадил деревья — ветлу и топольник, вывезенные из Астрахани. Деревца были тогда еще молодыми и жидкими; но здесь по праздникам бывали гулянья крепостной аристократии.

По пути к огороду мы зашли в армянские лавки и запаслись дарами Вакха. В огороде мы поместились в легкой беседке, куда явился огородный сторож отдать свое почтение и предложить услуги Тарасу Григорьевичу. Шевченко попросил его принести редиски, так как только и было созрелого в огороде. Старик принес отборных редисок и, со всей любезностью подавая их, примолвил: «Это только для вас, Тарас Григорьевич, а то в жисть не дал бы никому ».

Шевченко дал ему стаканчик водки, покалякал с ним немного и тихо кивнул головой; сторож удалился с миром. Тут я увидел еще человеческий экземпляр, искренно привязанный к Шевченко.

От вопросов о прошлой жизни Шевченко бесцеремонно отмалчивался, как будто не слыхал вопроса. Но в огороде подробно рассказывал о своей жизни художника в Петербурге. К сожалению, я многое призабыл, помню только вообще, что это было «перебивание с хлеба на квас». Но бывали и у нас праздники, говорил Шевченко, когда мне или Ваське Штернбергу (которого иногда называл и Васенькой) удавалось написать портрет с какого-нибудь купца или чиновника. Тогда мы вознаграждали себя «за все голодные дни». С Штернбергом у Шевченко была самая тесная дружба; говоря о нем, он часто прибавлял: «Душа-человек». Шевченко обрадовался как приятной нечаянности, когда я сказал ему, что видел Штернберга в Уральске летом 1839 года.

 — А, это он имел счастье составлять альбом для императрицы Александры Федоровны, — заметил Шевченко, — и путешествовал по России.

Мы вспомянули о том, как Штернберг отправился с В. А. Перовским в Хивинский поход, не выдержал суровости зимы, захворал, был отправлен назад в Оренбург и вскоре, в Италии, покончил свое существование.

Шевченко много говорил хорошего о К. П. Брюллове как о художнике и человеке.

И оба мы не знали, что в то же самое время Брюллов, оставив остров Мадеру, медленно умирал в окрестностях Рима.

Шевченко, узнав, что я порисовываю, рекомендовал мне съездить в Разумановский сад, верстах в семи от крепости, но сам почему-то отказался ехать туда. Я поехал. Вместо сада я увидел нечто поражающее своею дикостью и оригинальностью. Громадные обломки скал, поверженных одна на другую, спускаются в живописном беспорядке с пятидесятисаженной высоты к плоскому прибрежью моря, которое беспредельной плоскостью уходит вдаль. Это водороина, образовавшаяся в течение веков от стока снеговой воды с Мангышлакского плато. Обвалы камней, глубокие рытвины, обросшие кустарником, интересны именно своею хаотичностью; а красивая градация тонов различных наслоений скал интересна для живописца и для геогноста.

На одной из маленьких площадок, натурально огороженной с /309/ трех сторон каменного оградой, стояли три большие дикорастущие тутовые дерева; несколько грядок с цветами, молодой виноградник на тычинках, мостик через трещину, несколько скамеек — вот весь сад Разуманова, прозванный по фамилии одного богатого купца, открывшего и облюбовавшего эту местность. В довершение всего мангышлакского пейзажа внизу виднеется скала, похожая на монаха в рясе и клобуке, почему и прозвана «Монахом».

Я сделал несколько абрисов из этой местности и представил их на просмотр Шевченко. Он заметил мне, что я увлекаюсь деталями и упускаю из вида ансамбль. Это замечание послужило мне добрым уроком. Шевченко обещал на следующий день показать мне свою работу. Я с нетерпением ждал этого часа. Наконец мы в огороде; с нами продукт армянской лавки, редиска и под мышкой у Тараса Григорьевича портфель, который он не торопился открывать, но когда открыл — я впился глазами в первый рисунок...

Он представлял внутренность киргизской кибитки. Внизу свода кибитки вделано русское окно, пропускающее солнечный луч, отраженный микроскопическими пылинками. Понятно, что окно было, в натуре, приспособлением для того, чтоб рисующему давалось выгодное освещение сверху. Под окном, за столиком, сидит, осененный полутонами, как аксессуар, сам Шевченко с рейсфедером в руке (а не с кистью) и пристально устремленным взглядом на «натуру». «Натура» эта стояла на средине кибитки, — мужчина, полуобнаженный, в кожаных киргизских шароварах, — спиной к зрителю. Художнику, вспомнившему в степи про академические занятия, понадобился торс... Уж и устроил же он этот торс! Рисунок сделан сепией, на цветной бумаге, а блики пройдены китайскими белилами... Анатомия, рельеф — прелесть! Этот рисунок получил бы в Академии высший бал, а знаток-любитель дал бы за него щедрые деньги.

Натурщиком служил поручик Турно, член мангышлакской ученой экспедиции.

Другой рисунок тоже был сделан сепией: к стоящей на углу улицы живописной малороссийской хате-шинку двое солдат привели двух арестантов, скованных железами поодиночке и вместе один с другим. Один из солдат вошел в корчму, а другой, опершись на руку о верхний косяк наружной двери, стоял спиной к зрителю, в ожидании чарки водки от товарища. Он покосился на отдыхающих у стены арестантов. Это были — один великорус, другой цыган. На улице, в глубине дальнего плана, появилась группа странствующих цыган, представляющая из себя вакханалию: бубен, скрипка, скоморошная песня, неистово пляшущие женщины — все это было в разгаре. Арестант-цыган, пораженный родными звуками свободы, рванулся и выставил голову за угол хаты; но с тем вместе он потянул за собой товарища, апатично преследовавшего в своей одежде паразитов. Загремели цепи, и потревоженный русский арестант злобно глядел на цыгана, а караульный солдат обратил на шум внимание, выразившееся в повороте головы. И все тут. Но как это сделано... Композиция, экспрессия в фигурах, чистота и правильность рисунка, расположение пятен — завидные!

Впоследствии приходилось мне видеть много произведений, но таких попадалось немного. Достойным соперником Шевченко /310/ мог быть из наших — замечательный рисовальщик-жанрист Штернберг, и то не в акварели, а в карандаше. Позднее мне случилось видеть две акварели красками работы Шевченко: два женских портрета — один поясной, другой по колени; еще позднее — видеть акварели К. П. Брюллова, и, судя по манере того и другого, полагаю, что Шевченко был учеником Брюллова или его счастливым подражателем.

Еще в портфеле Шевченко были этюды каменистых балок, каменных обвалов и групп тутовых деревьев. Я попросил подарить мне один из этюдов на память, но Шевченко сказал, что нарисует мой портрет на память о себе. Я был в восторге от этого обещания. Через несколько минут он сказал мне:

 — Теперь пойдем к Федору Ефимычу, доброму человеку. Мы пошли. Недалеко от города и крепости, как бы в одной из вершин равностороннего треугольника, стоит довольно высокая, крутая и почти конусообразная скала. В ней вырублены ступени, зигзагами, для удобного хождения. На вершине скалы, на небольшой площадке, был дворик с низкими каменными стенами, казарма для десятка казаков, и в ней особо две комнаты для офицеров. Со стены глядела невнушительного калибра пушка, жерлом почему-то на крепость. Все это называлось батареею № 1.

Отсюда виднелись гребни соседних гор как на ладони, пестрелся на песчаном берегу ряд деревянных изб поселенцев, открывалась вся крепость, в которой первенствовала красивенькая церковь, а главнее всего — расстилалось в голубом блеске Каспийское море. Мы остановились на дворике, чтоб перевести дух от восхождения на гору, и смотрели на окружающее. Мне, новичку, нравилось это окружающее, но я подумал, что через два месяца мне все бы это надоело при той обстановке, на которую тут осуждены люди.

Я не удержался, чтобы не спросить Шевченко:

 — А что, Тарас Григорьевич, пожалуй, тебе наскучили здесь все виды?

Он, по обыкновению, ничего не сказал на это ни словом, ни выражением лица.

Здесь-то жил Федор Ефимович, «добрый человек», к нему-то мы и пришли по утомительной круче. Хозяин принял нас с радостью, как добрый и притом скучающий человек. Он тотчас приказал делать пельмени; их принялась готовить целая команда казаков. Это кушанье, известное в Восточной России, мы запивали не лафитом, а астраханским чихирем, который несравненно лучше всех, вроде ярославско-соболевских, лафитов, потому что был натуральный.

Шевченко был в отличном расположении духа. У него сыпались забавные анекдоты и рассказы. Таким веселым я его не видел прежде. Ему захотелось вызвать и хозяина, от природы молчаливого, на разговоры и оживить его. Последний был старосветский офицер, старообрядец, хотя довольно индифферентный. Шевченко стал ему рассказывать, с приправой поэтических прикрас, о подвижнической жизни староверов на Ветке и в Стародубье, как о делах несомненных, — и расшевелил доброго человека, вызвал его на спор и в конце заставил почувствовать сладость древнего благочестия.

Мы просидели за полночь и заночевали на гостеприимной ба-/311/тарее. Утром Шевченко попросил послать казака предупредить коменданта, что не придет на уроки. Его неудержимо тянуло к рисованию, в чем он давно не практиковался и не отводил души от тоски бездействия. После чая он принялся за мой портрет *, наперед закрывши одно окно, а у другого оставив свет только на верхней половине.



* Рисовальные припасы свои Шевченко сохранял на этой батарее, у «доброго человека ».



К обеду сделан был абрис и прокладка. Пельмени прервали работу; они вышли удачнее вчерашних, что заставило Шевченко признаться, что пельмени несравненно лучшее кушанье, нежели вареники его родной Хохландии. Эти же пельмени, политые чихирем, расположили нас ко сну после обеда. Мы здорово выспались; после чего Шевченко подтушевал утреннюю работу, пообчистил контура, и портрет был готов. Он хранится у меня до сего дня.

Во время рисованья я увидел, что в рейсфедере у художника вложены едва державшиеся остатки карандашей. На мое замечание Шевченко сказал: «Это огарки карандашей, а целых у меня мало, и я их берег, потому что негде их взять». Вследствие этого я отдал ему свои карандаши, сколько у меня их было, чем он остался очень доволен.

Вообще Тарас Григорьевич, живя в крепости, очень нуждался, прежде всего в. деньгах, а потом в книгах, которых нельзя было достать и за деньги. Комендантская маленькая библиотека была прочитана; общей офицерской библиотеки не было. Читал он только то, что присылали ему знакомые из Оренбурга, а это было не часто.

Однажды Шевченко пригласил меня к восьми часам вечера на флагшток, где он должен был отстоять на часах до полночи. Шевченко был освобожден от всех казенных работ и учений, но очередь быть часовым он хотел справлять сам, даже напрашивался иногда отстоять за кого-нибудь на часах.

Я пришел в назначенное время и место. Флагштоком называлось место на краю крепости. Это была отвесная скала, возвышавшаяся над песчаной приморской низменностью и выходившая мысом. Тут, среди невысокой и неширокой ограды, стояла башенка, защищавшая часового летом от дождя, а зимой от бурана. На верху башни был шпиц, на котором, когда нужно, поднимался флаг. Пост этот был не важен (за что после уничтожен), и Шевченко, поставив ружье в башенке, сел на ограду и дожидался меня.

Мы просидели до полночи. Теперь решительно не помню, о чем мы тогда говорили; верно, ничего особенного. Когда на гауптвахте пробило двенадцать часов, Шевченко взял ружье, сказав, что к нему на смену никто не придет, и мы пошли к домам. Тогда было время тихое и безопасное, а потому некоторые подобающие строгости по крепостной службе были лишни.

Никогда Шевченко не проронил ни слова жалобы на свое положение, никогда я не видел его печальным и унывающим. Он был физически здоров, румян, взгляд у него был постоянно ясный и открытый. Правда, в нем присутствовала почти беспрерывно какая-то дума, но дума эта была тихая и, так сказать, питавшая и услаждавшая его дух. Иногда можно было подумать, что /312/ он слушает пение сфер: так уносила его привычная и светлая дума в область, ему одному известную и доступную. Надобно полагать, что в нем совершалось поэтическое течение, которое служило ему щитом против нападок горькой действительности.

Никогда не слыхал я от Шевченко разговора политического или даже с политическим оттенком. Может быть, он не любил разговоров о политике — об этом частом заблуждении людей. Он тогда казался мне скрытным, но теперь я думаю иначе: он не мог раскрыться передо мной весь. Я был молод, и притом не был развит ни науками, ни опытами жизни. Может быть, он щадил мою невинность.

Шевченко сильно занимало тогда решение высшего начальства, которому было представлено желание опального художника написать масляными красками, безвозмездно, образ воскресения Христова для местной церкви. Спустя месяц Шевченко писал ко мне в Уральск и горько сетовал, что ответ об этой иконе пришел отрицательный.

Пришло время повернуть нашему пароходу в обратный путь, но комендант упрашивал капитана остаться на несколько дней, до его именин. Г. Дубинский не соглашался, но, к счастью Маевского, тут подоспел капитан-лейтенант (забыл фамилию) — командир парохода, крейсировавшего по всему восточному Каспийскому берегу... Этот капитан остался до именин, уговорил и Дубинского остаться и, кроме того, ссудил коменданта двумя дюжинами бутылок шампанского, так как у последнего курсовая лодка, посланная в Астрахань за добавкой шампанского, за противными ветрами не могла прийти вовремя в укрепление.

На именинах коменданта было весело и приятно: сошелся народ все теплый... Шевченко сиял. Мы сидели с ним по обе стороны армянского священника, приехавшего для исполнения христианских треб к жившим в укреплении армянам. Это был замечательно умный и образованный человек, не католик, а григорианец и говорил по-русски в совершенстве. Шевченко прилепился к нему; в свою очередь и священник очень заинтересовался Тарасом Григорьевичем. Мне было чего послушать и вблизи и около.

Мы, гости с хозяином, в числе ровно двенадцати человек, засели за стол в одиннадцать часов утра, а встали из-за стола в двенадцать часов ночи. Тройки с длинными и широкими тарантасами были готовы. Сели все и поехали на пристань. Армянский священник и Шевченко составили близнецов. Все мы попрощались с теплыми и искренними поцелуями, покачиваясь под окончательным влиянием шампанского, которое забрело и на пристань. Нас, морских путешественников — о жизнь русская! — перевезли полусонных на пароход лодки, а сухопутных, совсем уснувших, доставили домой тройки с длинными и широкими тарантасами.

У капитан-лейтенанта были разведены на пароходе пары, и он тотчас отправился, а капитан «Астрабада» велел поднять якорь на рассвете.

Увиделся я с Шевченко в Москве, зимой 1858 года, у академика А. Н. Мокрицкого. Тарас Григорьевич был неузнаваем, и я, присмотревшись только, узнал его. Желто-зеленый, в морщинах, худой...

Более не видел я Тараса Григорьевича.











Н. Ф. Савичев

КРАТКОВРЕМЕННОЕ ЗНАКОМСТВО С ТАРАСОМ ГРИГОРЬЕВИЧЕМ ШЕВЧЕНКО

(С. 303 — 312)


Впервые опубликовано в газ. «Казачий вестник» (Новочеркасск) (1884. — 24 и 27 мая). Печатается по первой публикации.

Савичев Никита Федорович (1820 — 1885) — хорунжий (впоследствии — войсковой старшина) Уральского казачьего войска. Интересовался искусством и литературой, сам писал стихи, выступал в прессе. Встретился с Шевченко 7 мая 1854 года в Новопетровском укреплении, куда приехал из г. Уральска специально для знакомства с поэтом, о котором перед тем много слышал на Украине. Привез Шевчен-/536/ко письма и приветы от петрашевца А. Ханыкова и польских политических ссыльных. Через Н. Савичева Шевченко передал в Москву письмо к О. Бодянскому, которого просил прислать ему «Слово о полку Игореве» и летопись С. Величко (Т. 6. — С. 99 — 100). Получив летопись, Н. Савичев задержал ее у себя и вручил Шевченко только в 1858 году в Москве (Т. 5. — С. 214); возможно, это и послужило причиной того, что после ссылки их знакомство не возобновлялось. В Новопетровском укреплении Шевченко нарисовал портрет Н. Савичева.

...за одно свое сочинение отдан в солдаты... — Этим подтверждается, что после ареста Шевченко у населения Украины, вопреки официально принятой версии, сложилось вполне правильное представление о том, что истинной причиной ссылки Шевченко была его революционная поэзия.

...(теперь Петроалександровск)... — В 1858 году Новопетровское укрепление было переименовано в форт Александровский.

Михайлов Лев Андреевич — майор, до 1853 года командовал 1-м Оренбургским линейным батальоном, штаб которого располагался в Уральске, а две роты постоянно находились в Новопетровском укреплении.

Знакомцы Шевченко... надавали мне писем... — Ныне эти письма не известны, очевидно, они были уничтожены Шевченко из-за их содержания.

...трое молодых поляков, из конфирмованных... — Одним из них, очевидно, был Максимилиан Ятовт (около 1827 — 1895), сосланный в 1849 году в солдаты Оренбургского корпуса. В октябре 1850 года встречался с Шевченко в Уральске. Позже вспоминал об этих беседах, что «революция была его (Шевченко) мечтой, можно сказать, что он смотрел на мир сквозь красные очки». См.: Jakub Gordon (M. Jatowt). Sołdat czyli sześć lat v Orenburgu i Uralsku. Lipsk, 1867. — S. 96 — 100.

...на смену А. Н. Плещеева... — А. Плещеев в марте 1852 года был переведен из 1 Оренбургского линейного батальона в 3-й, расположенный в Оренбурге.

Дудинский Александр Иванович (Н. Савичев по ошибке называет его Дубинским) — капитан-лейтенант, с 1847 по 1854 год — командир парохода «Астрабад», курсировавшим из Астрахани в Гурьев и в Новопетровское укрепление. Один из немногих, кому удалось спастись после катастрофы русского военного корабля «Ингерманланд» 30 августа 1842 года в проливе Скагеррак (Москвитянин. — 1844. — № 3 — С. 55).

...занимался... уроками с детьми Маевского... — Сыновьям коменданта Маевского Игнатию и Антону было тогда около 10 — 12 и 6 — 7 лет.

...исторические драмы Шекспира в переводе Кетчера... — Прислать эту книгу Шевченко просил А. Лизогуба в письме от 11 декабря 1847 года. Получил он ее в Орской крепости 6 марта 1848 года (Т. 6. — С. 44, 52).

(В 1852 году Шевченко считал себе сорок второй год.) — Неточность в воспоминаниях: Шевченко было тогда 38 лет.

...ученая комиссия, приезжавшая для исследования на полуостров Мангышлак... — Речь идет о Каратауской геологической экспедиции под руководством горного инженера А. Антипова, в которой Шевченко принимал участие летом 1851 года.

Содержания теперь не упомню, но поминалось море, «хвилі і хмари». — Очевидно, речь идет о стихотворении Шевченко «І небо невмите, і заспані хвилі», написанном в 1848 году во время Аральской экспедиции (Т.2. — С. 130).

...отправился с В. А. Перовским в Хивинский поход... — Имеется в виду неудачный поход против Хивинского ханства зимой 1839 — 1840 года, в котором русские войска под командованием В. Перовского, бывшего тогда оренбургским военным губернатором и командиром Отдельного оренбургского корпуса, понесли большие потери. В. Штернберг, простудившись в этом походе, умер в Италии от туберкулеза легких в ноябре 1845 года.

Шевченко много говорил хорошего о К. П. Брюллове... — Несмотря на то что К. Брюллов не откликнулся на просьбу Шевченко похлопотать о снятии царского /537/ запрещения рисовать, он на протяжении всей жизни сохранял глубокое уважение и благодарность своему учителю, о чем свидетельствуют многочисленные упоминания в шевченковских письмах и дневнике. Выехав в 1849 году из России на о. Мадеру, а затем в Италию, К. Брюллов умер в Марчано (вблизи Рима) 23 июня 1852 года.

...Разумановский сад — местность в семи верстах от Новопетровского укрепления, где росло несколько старых шелковиц и где усилиями уральских казаков Разумановых и других поселенцев станицы Николаевской («купца» Разуманова в станице не было) был разведен небольшой сад и виноградник. Шевченко часто рисовал деревья и скалы в этом саду (Т. IX. — № 19 — 28).

...я впился глазами в первый рисунок. — Речь идет о сепии «Шевченко среди товарищей» (Т. IX. — № 15).

Другой рисунок... — сепия «Цыган» (Т. IX. — № 14).

...пойдем к Федору Ефимычу, доброму человеку. — Как недавно установлено (Большаков Л. Літа невольничі, с. 396 — 397), речь идет о сотнике Уральского казачьего войска Чаганове Федоре Ефимовиче. Дружеские отношения с ним, как свидетельствуют записи в дневнике (Т. 5. — С. 48, 57), Шевченко сохранял до конца своего пребывания в Новопетровском укреплении.

Все это называлось батареєю № 1-ый. — На рисунках Шевченко описанный здесь пост назван батареей № 2 (Т. IX. — № 138, 139, 142 и др.).

...и портрет был готов. Он хранится у меня и до сего дня. — Впоследствии портрет Н. Ф. Савичева (Т. IX. — № 29) был передан в Уральский войсковой музей. Ныне хранится в Историко-краеведческом музее г. Уральска.

Флагштоком называлось место на краю крепости. — Оно изображено на нескольких рисунках Шевченко (Т. IX. — № 141 — 144).

Спустя месяц Шевченко писал ко мне в Уральск... — Это письмо к Н. Ф. Савичеву ныне не известно.

...командир парохода, крейсировавшего по всему восточному Каспийскому берегу... — Видимо, речь идет о капитан-лейтенанте Ефимове Николае Тихоновиче, капитане почтового парохода «Ленкорань». О знакомстве Шевченко с моряками этого парохода речь идет также в воспоминаниях Е. Косарева.

...армянского священника... — Мхитарова Минея Мхитаровича, священника Астраханской армяно-григорианской церкви.

Увиделся я с Шевченко в Москве, зимой 1858 года... — Возвращаясь из ссылки, Шевченко виделся в Москвве с Н. Савичевым 20 марта 1858 года. По-видимому, они встретились у художника А. Мокрицкого, откуда Шевченко пошел на квартиру Н. Савичева, чтобы забрать летопись С. Величко, еще в 1854 году переданную для него О. Бодянским.











Попередня     Головна     Наступна


Етимологія та історія української мови:

Датчанин:   В основі української назви датчани лежить долучення староукраїнської книжності до європейського контексту, до грецькомовної і латинськомовної науки. Саме із західних джерел прийшла -т- основи. І коли наші сучасники вживають назв датський, датчанин, то, навіть не здогадуючись, ступають по слідах, прокладених півтисячоліття тому предками, які перебували у великій європейській культурній спільноті. . . . )




Якщо помітили помилку набору на цiй сторiнцi, видiлiть ціле слово мишкою та натисніть Ctrl+Enter.

Iзборник. Історія України IX-XVIII ст.