Опитування про фонему Е на сайті Ізборник  


[Костомаров Н. И. Исторические произведения. Автобиография. — К., 1990. — С. 501-523.]

Попередня     Головна     Наступна             Примітки






VI

Освобождение. Поездка за границу. Возвращение. Участие в трудах по крестьянскому делу


Высочайший манифест, последовавший после коронации государя императора, освободил меня от надзора, под которым я находился со времени моего прибытия в Саратов. Необыкновенно радостною и памятною останется для меня та минута, когда меня пригласили в канцелярию губернатора и дали прочесть присланную обо мне бумагу от министра внутренних дел, в которой было, однако, сказано в конце, /502/ что «прежнее распоряжение в бозе почившего государя о воспрещении Костомарову служить по ученой части должно оставаться во всей силе». Итак, я стал свободен, не привязан более к одному месту и мог ехать куда угодно. Первым желанием моим в то время было поехать за границу. Я условился ехать на следующую весну с доктором Стефани, имевшим тогда служебное место в Саратове. До того времени я не считал нужным куда-нибудь ехать, так как хотел окончить и приготовить к напечатанию мой «Очерк торговли» 81. Это занятие поглотило у меня всю зиму.

В начале мая 1857 года я вместе со Стефани отправился сначала в Петербург, с тем чтобы там устроить к напечатанию мое сочинение. Так как в то время я чувствовал глазные боли, то, проезжая через Москву, обратился за советом к доктору Иноземцеву, и тот, осмотревши мои глаза, сказал, что у меня начинается катаракт. Это привело меня в испуг. По приезде в Петербург я обратился к окулисту Кабату, и тот сказал то же, что Иноземцев, что я должен ожидать себе катаракта. Свидетельства двух знаменитых врачей надобно было считать очень вескими доказательствами, и я вместо того, чтобы ехать за границу для отдыха и прогулки, должен был ехать для лечения, с тем чтобы искать спасения от угрожающей мне слепоты. И Кабат, и Иноземцев, как бы сговорившись, советовали мне попользоваться киссингенскими водами, а потом ехать купаться на море. Я отправился на пароходе в Швецию вместе с доктором Стефани.

Прежде всего привелось мне посетить Ревель, а оттуда плыть в Гельсингфорс. Там я пробыл только одну ночь, не успевши ничего видеть, а наутро пароход поплыл в Або. Путь наш лежал посреди бесчисленного множества островков, между которыми попадались довольно высокие, утесистые и живописные. Некоторые из них были покрыты зеленью, другие представляли собою дикие скалы. Так плыли мы до самого вечера и на солнечном закате повернули в залив, в котором расположен город Або. На левой стороне входа в залив лучи заходящего солнца золотили стены старого замка, известного в истории тем, что он был некогда темницей низложенного шведского короля Эрика XIV. Город Або не представляет ничего особенно красивого по своей постройке, но бросается в глаза своим живописным местоположением совершенно в северном вкусе. На берегу реки, впадающей в залив, возвышаются горы, покрытые между камнями яркою зеленью, свойственною холодным краям, и кое-где кустарниками. Мне удалось немного походить по городу и его окрестностям уже почти ночью, которая была до того светла, что, казалось, можно было читать.

Утром я снова пошел знакомиться с местоположением города, но погода была хотя ясная, но очень холодная, несмотря на то что тогда был конец мая. Около полудня мы отправились в путь. До вечера мы продолжали плыть между островами, что было очень удобно потому, что по этому пути качки не бывает. К ночи мы достигли Аландских островов, и там пароход остановился на якоре. На другой день /503/ утром мы плыли уже по открытому морю в Ботническом заливе и около часа пополудни увидали шведский берег, а потом в зрительную трубу можно было разглядеть Стокгольм. Приближаясь к берегу, пароход зашел в ворота, образуемые двумя скалами, а за этими воротами расстилалось опять открытое море — сплошь до самого стокгольмского берега. Через час мы пристали к Стокгольму. Пристань расположена в средине столицы, почти против королевского дворца, и, вступая на берег, путешественник очутится в самой лучшей ее части. Гостиниц в Стокгольме в то время было немного; все они расположены на пристани и были до того переполнены, что я не нашел себе ни в одной нумера и остановился поблизости в chambres garnies, содержимых одною старою шведкою. Мое положение было незавидно: я не знал шведского языка, а бывшая в кармане у меня книжечка со шведскими словами и разговорами недостаточно меня приготовила для того, чтобы не встречать больших затруднений в неизвестном крае. На мое счастие, в то время когда пароход приставал к берегу, я познакомился с пономарем русской церкви, исполнявшим в то же время должность секретаря у русского консула и вместе с последним приезжавшим на пароход для освидетельствования паспортов. Этот господин с обязательною любезностию сам вызвался быть мне во всем полезным и служить мне проводником и указателем в Стокгольме, который был ему хорошо известен, так как он жил здесь уже двенадцать лет и женился на шведке. На другой день я отдавал хозяйке свое белье для мытья: нечаянно она увидала на мне крест, радостно вскрикнула «catholique» и немедленно принесла ко мне в комнату и поставила у моей постели гравюру Благовещения. Не владея шведским языком, я не понял ее речей, но заметил, что она произносила их со взволнованным видом; когда же пришел ко мне мой добрый пономарь, то, поговоривши с хозяйкой, объяснил мне, что она католичка, а так как католики в Швеции не пользуются никакими гражданскими правами и подвергаются угнетениям и презрению от народа, фанатически преданного лютеранизму, то это заставляет их особенно сочувственно относиться к тем иностранцам, которых они признают за своих единоверцев. Старуха сочла меня католиком, и хотя впоследствии ей объяснили, что я русский и православный, но религиозные познания моей хозяйки не простирались так далеко, чтобы отличать православие от католичества, и она продолжала меня считать единоверцем.

При помощи русского посланника князя Дашкова я получил доступ в шведский государственный архив 82 и занимался там русскими бумагами, оставшимися с того времени, когда Новгород с частию своих земель находился под властию шведской короны; но в этих бумагах, правду сказать, я нашел мало любопытного. Гораздо интереснее показались мне кое-какие латинские, французские и немецкие бумаги, относившиеся к эпохе Северной войны. Тут я пожалел, что заранее не учился по-шведски. Доступ в архив был открыт самым /504/ гостеприимным образом; чиновники так были любезны, что старались услужить чем-нибудь, и, кроме того, посланник передал меня особому покровительству одного из служивших там, бывшего профессора Нордстрема, знавшего порядочно по-французски и потому дававшего мне возможность вести с ним беседы. При его посредстве я съездил в Упсалу и осмотрел тамошний музей древностей местной истории. Замечу при этом следующий случай, очень занимательный и поучительный. Всем известно предание о таинственном видении, бывшем с королем Карлом XI: много раз было писано о нем. Рассказывали, что этот король, занимаясь наблюдением звезд, увидал свет, выходивший из пустой залы Национального собрания. Король отправился туда, нашел двери запертыми и, отомкнувши их, увидел сидящих за столом, покрытым черным сукном, неизвестных лиц, показавшихся ему судьями. В залу ввели какое-то лицо; один из судей прочитал приговор; осужденному отрубили голову, и кровь с его отрубленной головы брызнула на башмак короля. Сидевший за столом председатель суда сказал королю: «То, что ты видел, случится не с тобою, а с одним из твоих преемников». Вслед за тем все исчезло, король остался в темноте, но кровавое пятно на его башмаке было свидетельством, что король видел это не во сне; и этот башмак, как писали, сохраняется в Упсале. Когда я, вспомнивши о читанном мною, стал спрашивать о башмаке, на мой вопрос засмеялись и отвечали, что эту сказку выдумали не в Швеции, а где-то на континенте, и никакого башмака не было в Упсале, и ни о каком видении не записывалось в шведских бумагах. «Правда, — говорили мне, — что нынешние камер-лакеи во дворце, подделываясь ко вкусу путешественников, покажут вам то окно во дворце, чрез которое король Карл XI увидал таинственный свет, но это не более как повторение чужеземной сказки, зашедшей к нам из иностранных книг». И в самом деле, потом я осматривал в Стокгольме королевский дворец, и придворный служитель показал мне это окно, точно так же, как в Москве показывают в Кремлевском дворце окно, откуда будто бы выскочил Самозванец, тогда как здание нынешнего Кремлевского дворца в его настоящем виде — произведение эпохи императора Николая.

Стокгольм разделяется на три части, составляющие каждая как бы отдельный город. Одна из них, где находится королевский дворец, носит название Норд-Мальм. Это лучшая часть города. Здесь находится театр и разные торговые помещения. Начиная от площади до оконечности города тянется самая красивая улица Стокгольма, Дротинг-Гатинг (улица королевы). Южная часть города, рассыпанная по полугоре, Зюд-Мальм, не имеет таких красивых построек; мостовая в ней неудобная, но зато здесь глаз встретит множество старинных средневековых построек. Третья часть — на острове, образуемом озером Мелар. Здесь находится дом Национального собрания — красивое большое здание, выкрашенное красною краскою, — любимый цвет шведов. Из церквей бросается в глаза по своей относительной старине /505/ собор св. Олафа, построенный в XIII веке знаменитым правителем Швеции Биргер Ярлом. Обычным гуляньем для столиц служит находящийся за городом сад, называемый Дир-Гарден, с огромными вековыми деревьями и со множеством аллей, из которых по одним можно ходить, а по другим и ездить экипажами. Достаточно пожить в Стокгольме недели две, чтобы признать за шведами характеристические их качества: большое трудолюбие и опрятность почти щепетильную. В продолжение всей недели на заметишь на улице праздной толпы, но зато в воскресный день все высыпают гулять в Дир-Гарден, а иные прохлаждаются катаньем на лодках по озеру и морю, причем раздаются веселые песни. Тогда, как мне объяснил мой указатель, было в моде распевать патриотическую песню, в которой шведы прославляли свою Скандинавию. Если бы меня не тревожило угрожающее положение моих глаз, я бы, вероятно, остался в Швеции надолее и принялся бы основательно изучать шведский язык; но предписания врачей, назначивших мне киссингенские воды, торопили меня в Германию. Мое незнание шведского языка на каждом шагу служило мне источником неприятностей и однажды заставило меня проночевать на улице под ночным холодом. Когда я выходил из своей квартиры, хозяйка дала мне какой-то ключ; не разобравши, что она говорила и не понимая, зачем мне этот ключ, я повесил его на колку, вбитом в стену в своей комнате; когда же, воротившись поздно домой, я начал звонить у ворот подъезда, мне не отпирали; я слышал голос дворника, по которому понял, что он сердится. Нечего было делать, я отправился на площадь, лег у памятника Густава Адольфа и пролежал там всю ночь до солнечного восхода. Потом уже пономарь, поговоривши с хозяйкой, объяснил мне, что по здешнему обычаю всякому жильцу дается ключ от ворот подъезда и он может, никого не беспокоя, отпереть подъезд и, вошедши, запереть его снова.

Покидая Стокгольм, я решился плыть на купеческом пароходе, отправлявшемся в Любек, и нанял себе место в первом классе этого парохода. Пассажиров было немного, и все без исключения шведы, не умевшие говорить иначе как на своем языке, которого я не понимал. Путь оказался очень медлен: отплывши утром в субботу, к вечеру мы прибыли в Норд-Чопинг, самый промышленный город во всей Швеции, прозванный за то шведским Манчестером. Шведы чрезвычайно строго соблюдают воскресные дни, и потому пароход должен был стоять на якоре до понедельника. От нечего делать утром в воскресенье я вышел на берег и пошел странствовать по незнакомому городу. Увидя церковь, красиво обсаженную деревьями, я вошел в нее и сел на лавку. Через несколько времени раздался колокольчик; сторож сделал какой-то оклик, которого я по незнанию шведского языка не понял; некоторые вышли из церкви, а я продолжал оставаться на своем месте. Церковь заперли на засов. Взошел пастор на кафедру, начал читать проповедь, в которой я ничего не мог уразуметь, кроме долетавших до моего слуха имен Иисуса Христа и апостола Павла. Я было /506/ попытался уйти, но придверник меня не пустил. Тут я понял, что у них в обычае запирать церковь во время проповеди и до ее окончания никого не выпускать из церкви и никого не впускать, а оклик, которого я не понял, был предложением тем, которые не желают слушать проповеди, уйти заранее. Я сел на свое место и протомился битых полтора часа, зевая под звуки неизвестных мне слов. Наконец, пастор произнес давно жданное мною «amen», церковь отперли, и я поскорее выскочил из нее. Долго ходил я по городу, видел множество фабричных строений с трубами, остававшихся в бездействии по причине воскресного дня, наконец, почувствовал голод и стал отыскивать какой-нибудь ресторан. Я встретил их несколько, но ни в один меня не впустили: в воскресные дни они запираются так же, как и лавки; встречались вывески с кондитерскими, но и там двери были заперты. И так проходил я по плохо вымощенным улицам Норд-Чопинга до солнечного заката и, решившись возвратиться на свой пароход, стал искать выхода из города. В это время увидел я одну открытую кондитерскую и зашел туда. Первый предмет, попавшийся мне на глаза, был кипящий самовар; русская надпись, вырезанная на его крышке: «Иван Прокофьев в Туле», повеяла на меня дорогим отечеством. Я попросил чаю, но увы! шведка приготовила мне такой ужасный напиток, которого я при всем томившем меня голоде не мог пить. Явно было, что в Норд-Чопинге не имеют понятия о русском чае. Заплатив деньги ни за что ни про что, я вышел из кондитерской и уже не искал более никакой яствы в Норд-Чопинге, а спешил на пароход, куда и добрался уже ночью.

Отплывши утром далее, я воспользовался двухчасовым стоянием парохода в Кальмаре и посетил тамошний собор, знаменитый в истории заключением Кольмарской унии 83. Здание это с толстыми черными стенами и узкими длинными окнами — не готической архитектуры: своды его имеют закругленную форму. Обозреть город не доставало времени, и, осмотревши собор, я отправился на пароход. Будучи всегда восприимчив к морской болезни, я подвергся ей в жестокой степени. Мы плыли всю ночь, потом целый день, и только к вечеру другого дня качка стала утихать. Мы прошли мимо острова Рюгена, и я с большим любопытством смотрел на белый высокий берег — место, где когда-то находилась божница Свантовита, важнейшее религиозное место языческого славянства, столь наглядно описанное у Саксона Грамматика и Адама Бременского 84. Мне было жаль, что я не имел возможности взойти на берег и посмотреть на это священное место наших предков. С солнечным заходом мы вступили уже в \ Травемюнде — залив с зелеными берегами, по которому пришлось нам плыть с добрый час. Наконец, стало смеркаться, пароход засвистал и бросил якорь.

Мы прибыли в Любек. Ночь была значительно темнее шведских ночей; чувствовалось, что мы далеко отшатнулись к югу. Взявши извозчика, я приказал везти себя в одну из гостиниц, которой адрес /507/ узнал по своему печатному путеводителю. Мне отвели удобную, покрытую коврами комнату. Утром вставши, я пошел ходить по городу. Первое, что поражает путешественника в Любеке, это средневековый характер постройки многих из его домов, из которых иные сооружены в XIII и даже XII веке и оставались до сих пор без значительных перестроек. Впоследствии, через несколько лет удалось мне посетить Нюренберг, и я могу сказать, что два города, Любек и Нюренберг, особенно замечательны архитектурным средневековым характером своих домов. Я посетил ратушу, бывшее место главного управления всего Ганзейского союза 85, которого столицею был Любек в течение нескольких веков, заходил в Магіа-КігсЬе, бывший некогда патрональный храм Любека во время его величия. Церковь построена в готическом стиле, очень высока и светла. Мне показали две картины Овербека, несколько картин Гольбейна — образцы старонемецкой живописной школы и одну замечательную фреску, на которой изображен танец смерти. Этот сюжет встречается на многих старых церквах Германии, но нигде я не видал его в такой полноте и с яркостию красок, как в Любеке. Представляется смерть в обычном виде скелета: множество раз она танцует с разными лицами, и под этими лицами подписывается их звание и положение в свете. Смерть танцует с императором, епископом, монахами разных орденов, с рыцарем, с дамою, с бургомистром, с мещанином, мещанкою, со старыми и малыми, со знатными и с нищими. Всякое лицо, танцующее со смертию, одето в принадлежащий ему парадный костюм, и потому-то этого рода средневековое изображение составляет очень важный материал для средневековой археологии, давая возможность изучать уборы всех сословий средневекового общества. Церковь св. Марии установлена множеством статуй, которые не были уничтожены и изгнаны во время обращения ее в лютеранство. Вообще это один из замечательных храмов средневекового зодчества в Германии.

Вечером в тот же день я выехал из Любека в Гамбург и, простоявши там сутки, поглазел по городу, который отличается богатством домов, но мало заключает в себе остатков старины. Я двинулся из Гамбурга чрез Ганновер вплоть до Кельна и прибыл в этот город утром на рассвете. Величественная, хотя и безобразная издали масса недостроенного Кельнского собора виднелась уже на железной дороге и представлялась вдали каменною горою. Первым делом моим было по приезде в город бежать в собор. Был, кстати, воскресный день. Я отслушал обедню, которую отправлял тогда архиепископ. Один из служивших при церкви, заметивши, что я иностранец и с любопытством осматриваю собор, пригласил меня взойти на хоры, поближе к органу. Обедня служилась с большим торжеством: кроме органа был целый оркестр музыкантов и большая стройная певческая капелла. По окончании богослужения архиепископ с духовенством отправился процессией по городу. Я пошел за толпою и увидел множество молодых девочек в белых платьицах с венками на головах из живых цветов; /508/ они несли впереди образа и разные священные вещи. Я узнал, что это был день публичного экзамена в городском училище. Пообедавши, я отправился снова в собор и на этот раз сошелся с одним русским, уроженцем Курляндии, исправлявшим при соборе должность в роде сторожа или швейцара; он начал обводить меня по всем закоулкам и водил на самый верх, откуда чрез отверстие недостроенного свода приятно долетали снизу звуки органа и церковное пение отправлявшейся вечерни. С вершины собора глаз видит весь Кельн как на ладони. Мой путеводитель указал мне разные церкви, рассеянные по городу. Спустившись вниз в собор, я начал осматривать ризницу, которую путешественникам показывал священник; здесь множество драгоценной утвари, подаренной в разные времена в собор императорами. Привыкши в отечестве слышать рассказы о богатствах наших монастырей и церквей и повидавши это богатство, я был поражен тем, что увидел в Кельнском соборе. Все наши церковные богатства так же мелки и ничтожны перед здешними, как мелка архитектура наших наиболее знаменитых храмов перед поражающим величием готического собора. Один из самых замечательных предметов кельнской ризницы — мощи трех волхвов, поклонявшихся Христу при его рождении в Вифлееме. Когда я заметил священнику, что те же мощи показываются и в Константинополе, он объяснил, что эти самые были когда-то в Константинополе, но перевезены и поставлены в Кельнском соборе императором Фридериком Барбаруссою. Самая внутренность собора представляет в начале по обе стороны готическую колоннаду со сложными колоннами, так, что несколько колонок, соединенных одна с другою, составляют одну целую. Вверху эти колонны соединяются между собою стрельчатыми перемычками. Собор освещен разрисованными стеклами в больших окнах; на левой стороне живопись старая, средневековая, а на правой — новая, дар баварского короля Людовика, отличается превосходною работою. Готическая колоннада приводит к капелле, освещенной огромным куполом с цветными окнами, устроенными между колонками и арками готического стиля. По всей капелле вокруг стен устроены кругообразно покрытые коврами места для сиденья; прямо перед алтарем род скамей; алтарь во время богослужения очень обильно освещался большими свечами; над капеллою прямо против алтаря — хоры с органом, на котором, как говорили мне, некогда играл знаменитый Бетховен. Нельзя представить себе что-нибудь изящнее, великолепнее этого собора. Религиозное благоговение невольно овладевает душою при входе в это святилище. Из собора я с одним молодым человеком, студентом одного из немецких университетов, с которым случайно разговорился и познакомился в соборе, отправился в одну из церквей, где показывали мне в сделанных в стене нишах за стеклом множество человечьих костей, уверяя, что это остатки девиц, избитых гуннами во время нашествия Атиллы. Оттуда студент провел меня взглянуть на здание кельнской гимназии, которой внутренность отделана в готическом /509/ стиле; наконец, по его же предложению отправился в театр, где играли недавно появившуюся оперу Вагнера «Лоэнгрин». Как на одну из особенностей Кельна можно указать, что в нем на каждой улице можно видеть несколько вывесок, гласящих, что здесь находится фабрика одеколона под фирмою «Johann-Maria Farina». Невольно придешь в тупик, где же между этими Фаринами настоящий Фарина? Мне объяснили, что из них нет ни одного настоящего, что настоящая фирма давно уже прекратила свое существование, а теперь кто хочет, тот и употребляет ее; в достоинстве же они все равны и все хороши. Обилие одеколона не мешает, однако, улицам Кельна отличаться нечистотами и даже вонью, что составляет признак прирейнских городов, вообще уступающих в чистоте городам Северной Германии. Враги католичества, указывая на этот признак, приписывают его, между прочим, более низкому уровню образованности в католическом обществе пред протестантским. Как бы ни было, но мне лично в Кельне, как и вообще в католических городах, казалось гораздо отраднее, чем в протестантских, где господствует какая-то сухость духовной жизни. Быть может, это происходит от относительной близости католичества с нашим русским православием; по крайней мере, как только приедешь в католический город и услышишь звон, то чувствуешь что-то родное, близкое сердцу.

На другой день я сел на пароход и поплыл вверх по Рейну, взявши билет до Майнца. Путь по Рейну шел в виду необыкновенно живописных гор с обеих сторон реки, усеянных развалинами рыцарских замков. Нельзя сказать, чтобы по красоте самой природы рейнские берега представляли что-то невиданное и ни с чем не сравнимое: я думаю, у нас на Руси Жигули на Волге (между Симбирском и Саратовом) и днепровский берег от Киева до Черкасс не уступают рейнским берегам, не говоря уже о южном береге Крыма, который несравненно изящнее десяти Рейнов; но чего у нас нет и что составляет неотъемлемую прелесть прирейнского края — это его полуобвалившиеся замки с их историческими и легендарными воспоминаниями. Плывя по Рейну, я имел в руках купленные в Кельне «Rhein-Sagen» и читал их, поверяя упоминаемые в них местности на самой природе. Так проплыли мы величественный Драхенфельс, отпечатленный в народной немецкой поэзии битвою со змеем; Фюрстенберг, где являлась умершая мать лелеять свое дитя, доставшееся сменившей ее мачехе, — замок, куда приплыл таинственный рыцарь на челне, везомом белым лебедем; «Кошку» и «Мышку» — две развалины, стоящие одна близ другой, о которых сохранилось предание, что здесь жили непримиримые враги и вели между собою долгие взаимные драки; Зоненштейн-Зоннек, возобновленный в недавнее время; Иоганнесберг с его вином, пользующимся всесветною знаменитостию; наконец, уже близ Майнца — Мышиную башню, соединенную с историей епископа Гаттона, воспетою немецким поэтом Уландом и всем нам знакомую по прекрасной переделке Жуковского. /510/

Наконец, мы прибыли в Майнц. На другой день я побежал осматривать Майнцский собор, драгоценный памятник X века романской архитектуры, и накупивши себе на память рейнских видов, отправился по железной дороге во Франкфурт, а оттуда в дилижансе в Киссинген — место, назначенное для моего лечения. В Киссингене я пробыл пять недель, аккуратно пивши «Рагоцци» и «Пандура» и каждый день принимая ванну. Несмотря на убийственную скуку — неразлучную спутницу немецких водяных лечений, я насколько можно разнообразил свою жизнь прогулками по обширному и прекрасному лесу, окружающему холмистые окрестности Киссингена. По истечении срока лечения отправился я снова во Франкфурт, где сошелся снова с доктором Стефани, с которым расстался еще в Стокгольме, и вместе с ним поехал в Париж. Там пробыл я около месяца, каждый день без устали осматривая всякого рода достопримечательности. Я не стану распространяться о своем пребывании в Париже, так как все виденное мною было сто раз описано и многим из читателей известно по личному опыту.

В последних числах июля расстался я снова с Стефани, который направил путь свой в Швейцарию, условившись съехаться со мною в определенный срок в Люцерне, а я отправился для морских купаний в Дьепп. Проезжая через Руан, я не утерпел, чтобы не выйти из вагона и не остаться здесь на полдня, осмотрел город и между прочим площадь, на которой некогда происходило сожжение Орлеанской девы. Оттуда я приехал в Дьепп. Этот небольшой городок живет почти исключительно купающимися, так что большинство домов круглый год стоят пустыми и отдаются только на время купального сезона, продолжающегося какой-нибудь месяц с небольшим. Купанье в море здесь хорошо, но каменистое дно у берега и сильный прибой волн океана часто заставляют приостанавливать купанье, что возвещается снятием флага. Здесь встретил я несколько русских, подобно мне приехавших пользоваться морскою водою, и с некоторыми познакомился. Пробыв в Дьеппе месяц, я уехал снова в Париж, где обратился к одному окулисту, который напугал меня тем же, чем и русские врачи. Не доверяя, однако, французскому окулисту, который по своим приемам и чрезвычайному самохвальству сделал на меня неприятное впечатление, я решился отправиться в Гейдельберг к доктору Хелиусу и поехал чрез Страсбург, позволив себе на пути в этом городе осмотреть собор и взойти на его знаменитую колокольню. Через несколько часов после того я был уже в Гейдельберге. Доктор Хелиус произвел посредством беллядонны расширение моего зрачка, чем сначала страшно напугал меня; но когда через день мои зрачки пришли в нормальное положение, он очень утешил меня, сказавши, что никакого расположения к катаракту не видит, и советовал мне ехать в Италию, уверяя, что как только я перевалюсь через Альпы, тотчас почувствую облегчение. Мои боли в глазах он приписывал геморрою. Я пробыл в Гейдельберге четверо суток, гуляя по превосходным окрестностям /511/ этого города и два раза посетивши его знаменитый замок, которого развалины сохранились в лучшем виде, чем большая часть средневековых замков Германии.

Из Гейдельберга я поехал в Швейцарию. Уже от самого БаденБадена можно чувствовать и наблюдать приближение к горной полосе Альп: почва становится более и более неровною и холмистою, и с каждым шагом горы становятся выше и выше. Я прибыл в Базель, бегло осмотрел его и приехал в Люцерн. Своего товарища доктора я не застал по обещанию, и в надежде, что он постарается прибыть сюда через день или через два, решился употребить свое одиночество на плавание по озеру Четырех лесных кантонов. Виды на этом озере показались мне до того живописны, что воображение едва ли могло создать что-либо прекраснее. Нанятые мною лодочники возили меня на пункты, с которыми соединялись исторические предания, священные для памяти швейцарцев: место, где, как говорят, собирались заговорщики, предпринявшие дело освобождения отечества, и капеллу Вильгельма Телля, построенную на том месте, где это лицо, чуть не мифическое, взятое в неволю, успело соскочить с лодки и выпрыгнуть на берег. Вслед за тем мне захотелось совершить восхождение на вершину Риги, высокой горы над Швицом: я нанял лошадь с проводником за двадцать франков и поехал. Путь, лежащий туда, чрезвычайно живописен. Взъехавши на высоту, но еще не достигая вершины, можно любоваться бесконечною грядою Альп с самыми разнообразными очертаниями их снежных верхов; но когда мы начали подыматься уже к самой вершине Риги, нас покрыло густое облако и, достигши вершины, мы ничего не могли видеть. У построенной там гостиницы встретил я целый табор путешественников-англичан обоего пола, приехавших сюда за тем же, за чем и я, так же, как и я, обманутых в своих надеждах. В гостинице не было для меня помещения, и потому, не оставаясь там ночевать, я повернул с горы и уже поздно прибыл в Швиц, где остановился в очень плохой гостинице, а переночевавши там, на пароходе поплыл в Люцерн. Там встретился я с ожидаемым товарищем, и мы в тот же день отправились по озеру на Флюэллен и там наняли себе экипаж, который должен был нас провезти через Альпы до берега Лаго-Маджиоре. Мы проехали через Альтдорф, где увидели статую Вильгельма Телля, поставленную на том месте, где по преданию он по приказанию Геслера стрелял из лука в яблоко, положенное на голову своего сына. К вечеру мы достигли до Чертова моста, столь знаменитого в русской истории по переходу Суворова. Местность чрезвычайно мрачная и дикая: с горных вершин бьет водопад, шум которого слышен за несколько верст; вокруг на скалах нет ни стебелька. Подвигаясь все выше и выше, мы начали чувствовать сильный холод и к свету были на вершине Сен-Готарда. С солнечным восходом увидали мы, что стоим на ледяной коре, а по всем сторонам розовый блеск восходящего солнца румянил снежные вершины Альп. На несколько времени мы пристали к францисканским монахам, /512/ содержавшим там нечто вроде пристанища для путников. Несмотря на солнечный свет, холод был до того пронзителен, что напоминал нам конец русского ноября. С этих мест дорога наша пошла вниз и делалась особенно привлекательною; беспрестанно съезжая с Альпийского хребта, мы следовали зигзагами, и нередко мне казалось, что мы летим в пропасть, так как внизу ничего не было видно и гора представлялась отвесною; но сделавши несколько шагов, в виду падения мы всегда останавливались и потом поворачивали, делая угол для того, чтобы снова, видимо, падать и опять останавливаться. Вместе с тем пред нашими глазами проходили один за другим разные климаты: находясь на горных вершинах, мы видели только мох и лишаи на камнях; спустившись пониже, мы ехали посреди мелкорослого кустарника северных пород, какие можно встречать только в Лапландии; спустившись ниже, мы очутились посреди хвойных деревьев; еще ниже — появились березы и осины; потом — липы, клены, наконец дубы, а еще ниже — буки, чинары и виноградные лозы. Температура все делалась выше и выше. При солнечном восходе было так холодно, что впору было одеться в шубу, а в полдень солнечный зной возбуждал жажду. Мы ехали по Тессинскому кантону, населенному итальянским народом, хотя принадлежавшим по политической связи к Гельветическому союзу, проминули живописную Беллинсону, красовавшуюся своим средневековым замком; наконец, все спускаясь ниже и ниже, уже после солнечного заката прибыли мы в Лугано на самом берегу Лаго-Маджиоре. Мы поместились в гостинице, где нам дали хорошо убранные комнаты со стеклянного дверью на балкон, выходивший прямо на озеро. Полная луна осеребрила волны озера; в городке отправлялся какой-то национальный праздник; слышно было веселое пение, разгульные крики; пели какую-то хоровую песню, которой куплеты оканчивались много раз повторяемым припевом:

Noi siamo piccoli,

Ma grande le nostra liberta *.



* Мы малы, да велика наша свобода.



При этом раздавались звуки инструментов. Целую ночь продолжалась эта народная гулянка. Утром, проснувшись, я был поражен великолепнейшим зрелищем голубых волн озера и яркою зеленью, покрывавшею холмы, окаймлявшие его берег. Отсюда мы поплыли по озеру до Лявино — городка, находящегося в Италии. Из Лявино мы сделали поездку на Барромейские острова и там осматривали замок, принадлежавший князьям Барромеям. Здесь в первый раз я увидел апельсинные и лимонные деревья, которые могут расти в этой местности благодаря тому, что она защищена с севера Альпами, тогда как на равнине Ломбардии они уже не растут. Вода в Лаго-Маджиоре, как и во всех озерах Северной Италии и Швейцарии, до того светится голубым отливом, что он заметен даже и в стакане, если в него зачерпнуть этой воды. Отсюда мы поплыли на Комское озеро, которое хотя и уже /513/ Лаго-Маджиоре, но отличается еще более красивыми берегами, живописно усеянными затейливыми виллами разнообразной постройки. Мы причалили к Комо и здесь сели в вагон железной дороги, которая часа через три доставила нас в Милан. Пробыв в Милане три дня, полюбовавшись Миланским собором с его затейливою архитектурою и тремя тысячами мраморных статуй, уставленных на краю его мраморных стен, мы всходили на вершину его купола под колоссальную статую богородицы, посетили также церковь Амвросия, в которой нам показывали за деньги мощи св. епископа этого имени, побывали в громадном театре Della Scala и пустились в Верону. Здесь было также кое-что посмотреть. Нас водили в дом, где жил Данте, показывали его карету, указали на дом, в котором будто бы жили Капулетти, но всего интереснее было обозреть огромнейший римский амфитеатр, сохранившийся в целости со всеми признаками старой архитектуры этого рода зданий; весь он представляет полукруглую каменную лестницу, которой ступени служили для зрителей; внизу было открытое место для арены, а под нею подземелье, из которого выпускали зверей и выводили несчастных осужденных драться с ними и утешать дикую римскую публику своими страданиями.

Из Вероны мы отправились в Венецию, прибыли в нее железною дорогою по великолепному мосту, устроенному через море. Наступала уже ночь. Высадившись из вагона, мы достигли в гондолах до площади св. Марка, которая в то время была освещена множеством разноцветных огней, кишела бесчисленными толпами веселившегося народа и оглашалась оркестром, увеселявшим танцующих на мостовой под открытым небом. Луна была в своем полном блеске, и ее свет, сливаясь со светом городских и увеселительных огней, представлял необычное, удивительное зрелище. Я пробыл в Венеции пять дней. Нельзя себе представить города, к которому так трудно было приучиться: чуть ни на каждом шагу мостики через каналы, витые узкие улицы с такими огромными домами, что солнцу невозможно проникать между ними, и — ни одной лошади. Первым делом моим было пойти в церковь св. Марка, и мне представилось в ней что-то давно знакомое: это мозаика стен, припоминавшая мне киевскую Софию, но несравненно в богатейшем виде. На наружных стенах входа и в сенях — символические изображения, относящиеся собственно к Венеции. Венеция изображена в виде женщины-красавицы, la bella Venetia дает власть своему дожу. Архитектура церкви византийская и напоминает нашу православную церковь. Все ее столбы и стены покрыты мозаикою превосходной работы. В числе священных вещей показывают кусок исписанного пергамента и говорят, будто это часть собственноручного Евангелия св. Марка. Я всходил на колокольню, куда всход очень отлог и потому удобен. На вершине колокольни увидел я всю чудную Венецию с бесчисленным множеством каналов и островков, ее окружающих. Палац дожей, находящийся близ самой церкви, был также обойден мною. Кроме превосходной галереи живописи и портретов /514/ всех венецианских дожей, за исключением Марино Фальери, казненного и потому выброшенного из списка дожей, видел я залу «совета пятисот», страшную комнату «совета десяти». Внизу здания — темные «pozzi» — тюрьмы, где содержались преступники; близ этих тюрем — выход в море, куда по приговору суда выводили их топить, а вверху здания дворца не менее ужасные «piombi» — низкие чердаки под свинцовою крышею, куда в виде пытки засаживали осужденных и томили невыносимою духотою от раскаленной металлической крыши. Осмотревши все достопримечательности и прокатившись на гондоле вдоль Canale Grande, унизанного торчащими в воде дворцами с крыльцами, на которые плескала вода канала, я сел на пароход и отплыл в Триест.

Город этот показался мне с типическим характером новых торговых городов и во многом напомнил мне нашу Одессу. Италианский язык в нем господствует повсюду. На улицах поразили меня ехавшие на волах поселяне, по костюму и всему наружному виду похожие на наших малорусских чумаков. Остановившись, я прислушался к их речи, но услыхал италианский язык. Из расспросов о том, кто они, я узнал, что они славяне из окрестных селений, усвоившие при частом посещении города италианский язык. Пробыв в Триесте день, я выехал на ночь и взял нарочно место в вагоне III класса, чтобы находиться в общении с простым народом, так как знал, что путь лежал через славянский край, и мне хотелось видеть не публику, везде одинаковую, но народ, удерживающий признаки своих вековых особенностей. Я не обманулся. В вагон беспрестанно прибывали и убывали из него лица обоего пола, принадлежащие к местному народу. Я повсюду слышал славянскую речь, которой, однако, хорошо понимать не мог, так как все говорили на местном иллирском наречии, а я ему никогда не учился. Тем не менее невыразимо приятно после долгих месяцев пребывания в краях, говорящих языками чужих корней, услышать более или менее родные слова, по крайней мере предметов общих, как, например, название воды, хлеба и т. п. Что мне бросилось особенно в глаза, это была опрятность в одежде иллирских славян и замечательная красота лиц молодых женщин и девиц. Тогда мне пришло в голову, что славянское племя, должно быть, самое красивое между европейскими племенами, и это бросалось в глаза особенно после Италии, где простонародные женщины никак не могут пощеголять ни красотою, ни опрятностью.

Я остановился на день в Любляне, носящей по-немецки название Лайбаха. Город лежит на значительной высоте от уровня моря, и потому в нем показалось мне прохладнее, чем того можно было ожидать сообразно с первою половиною сентября. Я зашел в книжную лавку и стал спрашивать славянских книг. Книгопродавец был, как видно, ультра-немец и окинул меня подозрительным взглядом, насмешливо сказал: «Oh! die slawischen Dummheiten sin schon längst vorbeil!» *



* «Эти славянские глупости давно уже прошли!» /515/



Однако же он дозволил мне самому отобрать что мне угодно на указанной им полке, где лежали книги на местном славянском наречии. Я отобрал себе несколько брошюр и отправился из лавки бродить по городу. Все отзывалось здесь неметчиной; но когда я забрел на рынок, там увидал толпу простонародия в тех же одеждах, с которыми познакомился на железной дороге, и услыхал хотя почти незнакомую, но все-таки не совершенно чуждую мне славянскую речь. И так я понял, что славянство не умерло здесь, но прозябает в одной низменной сфере рабочего народа — удел, одинакий для многих из славянских народностей.

Я выехал из Любляны в Гратц, остановился там на полдня и отправился в Вену. Путь лежал через знаменитый Земмеринг. Железная дорога подымается на огромную высоту, и ряд вагонов идет по окраине пропастей, в которые заглянуть так страшно, что делается головокружение. Я воображал себе, что должно было сделаться со всеми нами, если бы в этих местах вагоны сошли с рельсов. Но все обошлось благополучно, как всегда, и достигши самой большой высоты, мы стали спускаться. Этот подъем на неприступные высоты и спуск с них показались мне дивом современного искусства. Наконец, я достиг Вены. В Вене я пробыл две недели, каждый день осматривая всякие достопримечательности, которые описывать считаю лишним как более или менее известные; скажу только, что меня особенно поразило в столице Австрийской империи необыкновенные для большого города чистота и свежесть воздуха. Дни были ясные и теплые, и несмотря на приближение к концу сентября я каждое утро ходил из «Мачакергоф» — гостиница, где я остановился, купаться в «Дианабад» — превосходное заведение с большим бассейном, разнообразными душами и паровыми банями. Пропотевших в этих банях пускают под холодные души.

Из Вены отправился я в Прагу, где пробыл около недели. Здесь первым делом моим было обратиться к почтенному блаженной памяти патриарху чешского славянства Вячеславу Вячеславовичу Ганке. Узнавши, что я русский и притом припомнивши мою фамилию как переводчика на малорусский язык Краледворской рукописи, Ганка принял меня как самого близкого человека, водил меня по всей Праге, ездил со мною на Петчин любоваться видом на город, в Градчин, где мы с ним осматривали собор св. Вита с могилами чешских королей, дворец, находящийся близ собора, посетили вместе с ним университетскую библиотеку, побывали и в чешском театре. Тогда Прага казалась еще совершенно немецким городом; не было в ней и тени той славянской ил», лучше сказать, славянствующей физиономии, какую она приняла после последней конституции и какую я застал в ней, вторично посетивши ее в 1864 году. По-славянски никто не отваживался говорить, и большинство считало это признаком невоспитанности. В. В. Ганка любезно наделил меня всеми своими произведениями и изданиями, а я вдобавок накупил чешских книг и отправился в Дрез-/516/ден. Здесь сошелся я с моим товарищем доктором, с которым расстался еще в Триесте. Мы вместе осмотрели дрезденские достопримечательности: картинную галерею и «Зеленый свод» (Grüne Gewœlbe) — хранилище разных регалий и королевских украшений, и затем отправились в Берлин, а через неделю уехали из Берлина в Штеттин, где сели на русский пароход, доставивший нас благополучно в Петербург.

Первою и отрадною вестью,приятно поразившею меня в отечестве, был слух о том, что готовится освобождение крестьян от крепостной зависимости и что на днях должен выйти манифест об учреждении по этому предмету комитетов во всех губерниях. Пробывши в Петербурге неделю, я уехал в Москву и там согласился со встретившимся саратовским купцом ехать вместе с ним до Саратова. В назначенное заранее время мы поехали туда на половинных издержках в его экипаже, и ехали медленно, хотя и на почтовых, потому что дорога, как и надобно было надеяться, по причине поздней осени была до крайности негостеприимна. В городе Саранске я встретил на станции случайно проезжавшего жителя того края, который рассказал мне событие, случившееся в Саранском уезде во время Пугачева. Один боярин заколотил свою жену для того чтобы иметь возможность жениться на своей любовнице. В то время когда жена лежала мертвая на столе, прибыл к отцу в гости сын, служивший где-то в полку, и, догадавшись, что мать его умерла насильственною смертию от руки отца, решился мстить отцу: ушел к разбойникам, сделался предводителем шайки и ночью напал на отцовский двор. Предуведомленный заранее отец успел убежать с новою женою, а сын в досаде сжег отцовскую усадьбу, но скоро был застигнут войском, взят в плен и казнен. Рассказчик объяснил мне, что двор, в котором все это происходило, находился за несколько верст от Саранска, и я, едучи туда, проминул это место. Рассказ этот внушил мне мысль изложить это событие в виде повести, но отнести его вместо XVIII века в XVII, к эпохе Стеньки Разина, для того чтоб иметь возможность изобразить быт и нравы XVII века, мне более знакомого по занятиям, чем XVIII.

Наконец, я прибыл в Саратов. Не стану описывать радости свидания с матерью после долгой разлуки. От матушки я узнал, что в мое отсутствие проезжал через Саратов и заезжал ко мне освобожденный из ссылки Шевченко. Спустя немного времени до меня дошла весть, что его не пустили в Петербург, а велели ему оставаться в Нижнем Новгороде 86. Члены пароходной компании там его дружелюбно приняли и приютили.

В Саратове я принялся за свои обычные занятия и, перебравши свои выписки о внутренней истории древней России, начал писать очерк домашнего быта и нравов великорусского народа 87, чем и занимался всю зиму. В апреле 1858 года я принялся писать «Бунт Стеньки Разина» 88, а в мае, согласившись с директором саратовской гимназии Мейером, предпринял путешествие на юг губернии. Мы при-/517/были в Дубовку, проехавши туда по немецким колониям, которых было так много, что мне показалось, будто я очутился в Германии. В Дубовке меня увлекло знакомство с раскольниками разных толков и преимущественно с молоканами 89. Хозяин, у которого мы квартировали, познакомил меня с тамошним купцом Онуфрием Ивановичем Козеевым, который был некогда главою молокан, но потом обратился в православие и, по свидетельству местного протоиерея, был человек примерного благочестия и нравственности. Я нашел в этом купце необыкновенно умного и глубоко начитанного в священном писании старика лет шестидесяти с лишком. Он сознавался, что был ревностнейший молокан и своими убеждениями совратил очень многих в свою секту; прочитал мне сочиненное им некогда прошение государю Александру Павловичу от лица всего молоканского общества о позволении молоканам свободно отправлять свою религию и послать в Дерпт молодых людей для изучения богословия в протестантском духе. «Однажды, — говорил он, — узнавши, что сарептские немцы верят подобно нам, я ездил в Сарепту потолковать с тамошним пастором; но пастор, выслушавши меня, сказал: ты мужик — и никакой науке не учился, а рассуждаешь о том, чего сам не понимаешь; какой веры быть приказывает тебе царь, такой и будь; нам позволяет царь быть своей веры, а вам не позволяет, — стало быть, вам и не нужно, и что приказывает тебе царь, то и делай, а на нас не смотри: мы — немцы, иностранцы, у нас своя вера, а у вас своя, русская, и вы не затевайте иной, а верьте так, как вам велят верить». Времена царствования Александра I были блаженными временами для сектантов; но с наступлением нового царствования стали их стеснять и преследовать. Многих, объявленных распространителями лжеучения, высекли кнутом, пометили клеймами и сослали в каторгу; других за упорство стали выселять на Кавказ. Тем, которые оставались пока на родине, запрещалось выезжать далее тридцати верст, записываться в гильдии, отдавать детей в училища; не принимали их свидетельств в судебных делах. Козеев — из страха, чтобы не открылись его дела по совращению православных, принял православие сам, но потом, мало-помалу, вошел во вкус к новому своему вероисповеданию и пришел к убеждению, что многое, за что стоят молокане, хотя имеет основание, но вполне совместимо с православием, а иное толкуется молоканами превратно. В порыве своей преданности к православию Козеев написал большое сочинение о необходимости принимать обрядовое крещение и привел в своем сочинении из священного писания Ветхого и Нового Завета множество мест, где говорится о воде. Он читал мне свое сочинение. Я заметил, что иные места приведены им совсем некстати, так что хотя там и говорится о воде, но ко крещению это не имеет никакого отношения. Относительно ненависти, какую молокане питают к святым иконам и вообще к признакам наружного благочестия, Козеев стал на такую точку зрения, что хотя считал дозволительным и не противным христианству то, что в этом случае допускает православная /518/ церковь, но не признавал внешности главным делом спасения и называл невежеством те взгляды на наружное благочестие, которые распространены в массе православного простонародия. Из всего оказывалось, что хотя Козеев искренно обратился к православию, но его православие осталось сильно пропитанным взглядом секты духовных христиан, как называют себя молокане. Кроме Козеева познакомился я с молоканским домом купцов Крючковых, от которых слышал горькую жалобу на клеветы, какими чернят молокан, рассказывая, будто их учение дозволяет делать фальшивую монету и передерживать беглых солдат, а также будто молокане по принципу не признают достойными уважения никаких властей. В опровержение этих клевет мне указали на дубовского молокана, возвратившегося с Крымской войны с Георгиевским крестом, полученным при обороне Севастополя. «Вот, — говорили они, — наш человек, а служил государю и защищал отечество». Кроме молокан я имел случай познакомиться с раскольниками других сект. Приводили ко мне одного субботника, рыбного торговца, большого фанатика, доказывавшего, что теперь следует совершать ветхозаветные жертвы; потом одного табачного торговца, рассказывавшего, что, углубившись в размышления о духовных вопросах, он переходил из одной секты в другую, пока наконец ему бог послал видение: явилась божия матерь — и ум его направился к православию.

Потолковавши несколько дней с дубовскими сектантами, мы отправились в Царицын, где я забрал по поручению губернатора дела, относящиеся к эпохе пугачевского бунта. Услыхавши, что за несколько верст от Царицына живет престарелый поселянин более ста лет от роду, бывший уже взрослым во время Пугачева и видавший лично этого знаменитого мятежника, я отправился к нему и увидел истинную ходячую древность. Он рассказал, что помнит тот день, когда Пугачев прибежал в Царицын, пытался его взять, но храбрый комендант Цыплятов отбил его шайку, уже по пятам преследуемую Михельсоном, и как Пугачев со своими товарищами переправлялся на другой берег Волги. Когда я завел речь о Стеньке Разине, старик сообщил мне слышанные им давно уже предания, помещенные мною в конце моей книги. Какая-то старуха, сидевшая здесь в качестве гостьи, услышавши, что я спрашиваю о Стеньке Разине, принялась было лгать и уверять, что видела Стеньку Разина, не зная, как видно, подлинно, когда это известное народу лицо жило на свете.

Из Царицына поехали мы в Сарепту. Эта гернгутерская колония представляет необыкновенное зрелище: посреди калмыцких степей — дикой пустыни пред вами как из-под земли вырастает чисто немецкий городок, красивый, благоустроенный, с улицами, обсаженными тополями, со сквером и фонтаном посреди его, с чистыми домами немецкой архитектуры и с европейским хозяйством огородов и принадлежащих колонии полей. Мы остановились в гостинице, устроенной от общества и содержимой на общественный счет. В этой гостинице /519/ стол очень удовлетворителен, но нас мучили всю ночь клопы, чего я никак не мог ожидать, так как, путешествуя по немецкой земле, нигде не попадал на это насекомое и привык воображать, что у немцев не может быть такого признака неопрятности. Утром в воскресный день я отправился в церковь, построенную в форме дома против тенистого сквера с фонтаном. Там узнал я, что в этот день будет отправляться погребение скончавшегося форштегера колонии. Походивши по колонии и дождавшись начала богослужения, я направился к церкви, но не мог в нее пробраться: тело усопшего форштегера уже внесли туда, и за ним толпами валили колонисты в своих праздничных и как бы форменных нарядах: мужчины были одеты в черных сюртуках и белых панталонах и жилетах, женщины — в голубых юбках, белых пелеринках и чепчиках с голубыми лентами. На паперти я разговорился и познакомился с директором училищ колонии, который предложил мне осмотреть мужское и женское училища. Мы отправились в их помещение. Судя по предметам преподавания оба училища имели вид гимназий и содержались в большой опрятности; все учебные пособия были разложены и сберегаемы в образцовом порядке. Преподавание шло по-немецки, но на русский язык обращалось большое внимание, и его основательное знание признавалось необходимым для получения аттестата. Сам директор говорил правильно по-русски и объяснял мне некоторые особенности религиозного и общественного быта гернгутеров. Секта эта ведет свое начало не от лютеровской реформации, а от Гуса, и поэтому у них празднуется день сожжения Гуса. Главным основанием их учения есть братская любовь. Прежде у них общество держалось на коммунистических началах: не было собственности; все должны были трудиться в пользу общества и получать от него средства к жизни; брак считался необходимым делом, а вступавший в него получал от общества дом со всем хозяйством и за то был обязан работать на общество сообразно своей подготовке; в случае смерти хозяина вдова его если не выходила замуж в другой раз, помещалась на жительство во вдовьем доме; безбрачными оставались только больные или слабоумные. В прежние времена браки у них совершались не по взаимному желанию, а по жребию: пастор вынимал из урны написанные имена юношей и девиц, и чьи имена совпадали при вынутии их, те обязаны были сочетаться браком. Такой странный для нас способ соединения оправдывался тем взглядом, что все люди — братья, все равны между собою и не должны предпочитать одних другим, а в устроении своей судьбы должны положиться на волю бога, который лучше нас самих устроит для нас то, что нужно для нашего спасения. Не допускались никакие суды и тяжбы, кроме приговора пастора или целого общества; впрочем, при отсутствии собственности тяжбы становились немыслимыми. Труд считался делом необходимым для христианина; все дни в неделе, исключая воскресенья, гернгутер обязан был работать без устали; всякие светские забавы возбранялись вступавшему в братство: ни театров, ни танцев не позволялось; даже /520/ чтение легкого содержания книг считалось неодобрительным делом. Чистота такого общественного строя не могла удержаться долго и уже нарушилась: сохранялась более одна формальность старых принципов; существовал, правда, общественный капитал, употребляемый по приговору общества, но многие из братьев завели на собственный счет хозяйственные и ремесленные заведения и вели сами свою торговлю. Общество разлагалось не без важных злоупотреблений: бывали случаи, что члены братства, получивши от общества какое-нибудь поручение, вместо того чтобы трудиться для общественных выгод, стали обращать в свою пользу то, что должно было вноситься в общественный склад, и такие случаи подали повод к тому, что гернгутеры утратили прежнее доброе о себе мнение; их стали называть протестантскими иезуитами и ханжами, так как в наружном виде гернгутера и в речах его все, по-видимому, дышало благочестием, а тайные поступки его часто были вовсе не благочестивы. Теперь в колонии есть и богатые и бедные, а многие ведут промыслы чисто от самих себя. Зато и самая культура колонии с падением строгой общинности значительно умалилась; лет сорок, например, назад колония славилась производством бумажных тканей, по всей России известных под именем сарпинок; в колонии в большом изобилии работалась глиняная посуда очень красивой отделки; оттуда вывозились пряники, славившиеся своим вкусом, — теперь все это упало, тем более что и в других колониях, не гернгутерских, стали производить то же. В старину был в большой славе сарептский табак курительный и нюхательный, теперь эта промышленность также упала; осталось в более цветущем состоянии одно: добывание и приготовление горчицы и горчичного масла, но и этим занимается менее общество, чем один из членов его, Глич, ведущий дела на собственный счет. Колония существует уже более ста лет, но ее население почти не увеличивается, потому что очень многие, нажившись, выходили из братства, заводили себе торговлю по разным городам, а иные уезжали за границу. Самое образование юношества хотя ведется в порядке, но уже не с таким блеском, как бывало прежде. Некогда сюда отдавали учиться детей богатые русские помещики — теперь это совершенно прекратилось. Директор сообщил мне, что это произошло оттого, что правительство стало смотреть неблагосклонно на такие случаи, опасаясь, чтобы гернгутеры не совращали русское юношество с православия. Гернгутеры, поселившись в Сарепте, думали принять на себя миссию распространения христианства между калмыками, но и того правительство им не дозволило, желая, чтобы калмыки, если захотят креститься, поступали в православную церковь, а не в иноверческую.

Потолковавши с директором и осмотревши училище, я снова направился к церкви и дождался, пока тело форштегера вынесли из нее. Вслед за ним и за шедшим позади тела пастором шли попарно колонисты обоего пола на кладбище, находящееся неподалеку от церкви и огороженное каменного стеною. Мне представился ряд могил на /521/ равном одна от другой расстоянии, с одинаковыми камнями, на которых вырезаны были слова, заключавшие имя погребенного, потом год и день его рождения и кончины. Усопшего форштегера опустили в могилу и стали зарывать землею; пастор отправился в церковь, а за ним все братья. И я вошел туда же. Церковь представляла вид университетской аудитории: посреди стояла кафедра, амфитеатром устроены были лавки с приделанными к ним столами; вверху на хорах был орган. Когда все уселись, девушки, опрятно одетые, стали разносить кофе с сухарями и сливками; подали пастору, потом подавали слушателям. Пастор, обмакая сухари в кофе, говорил с жаром и аффектациею что-то вроде проповеди, восхвалял добродетели усопшего форштегера, уверял, как хорошо ему будет на том свете, и всех добрых христиан уговаривал принять его за образец честной и трудолюбивой жизни, чтобы по кончине сподобиться вечного блаженства. По окончании речи пастор встал, за ним встали все предстоящие, заиграл орган, все стали молиться; тем и кончилось это оригинальное богослужение. «Что значит этот кофе?» — спросил я потом у директора. «Это поминовение, — сказал он. — Братья собрались вместе почтить беседою покойника, а при беседе, вспоминая его, выпили кофе от трудов; вот и все».

Из Сарепты мы уехали обратно в Саратов прежнею дорогою. В июне 1858 года я усиленно занимался окончанием «Бунта Стеньки Разина». Написавши его вчерне и оставляя на дальнейшее время дополнять и поправлять свое сочинение, я отправился в июле в Петербург через Нижний, до которого прибыл с одним саратовским купцом, ехавшим на Нижегородскую ярмарку. В Нижнем я пробыл несколько дней, с любопытством осматривая помещение ярмарки, которая только что начиналась. Я прибыл в Петербург 20 июля и через два дня по приглашению Николая Васильевича Калачева 90 переселился в его квартиру, так как, отправивши семейство за границу, он жил один. Каждый день ходил я в библиотеку и занимался там рукописями с целью дополнить мой очерк домашнего быта и нравов великорусского народа. Вечера проводили мы вместе с Н. В. Калачевым в беседах, постоянно касавшихся русского старинного быта, которым он занимался и был замечательным знатоком его. Суждения и замечания этого археолога были всегда полезны по причине его рассудительного и трезвого взгляда. В то же время, подстрекаемый Николаем Васильевичем, я начал писать своего «Сына», обещавши поместить его в издаваемом Калачевым журнале, называемом «Архив исторических и практических сведений, относящихся до России» 91.

Между тем, узнавши, что Шевченко живет в Академии художеств, где ему отвели мастерскую комнату, я в одно утро после купанья отправился к нему. Здание академии было мне в то время еще не . знакомо, и я долго путался по его коридорам, пока достиг цели. Мастерская Шевченко находилась рядом с академической церковью, была просторная светлая комната, выходившая окнами в сад. «Здрав-/522/ствуй, Тарас», — сказал я ему, увидевши его за работой в белой блузе с карандашом в руках. Шевченко выпучил на меня глаза и не мог узнать меня. Напрасно я, все еще не называя себя по имени, припомнил ему обстоятельство, которое, по-видимому, должно было навести его на догадку о том, кто пред ним. «Вот же говорил ты, что свидимся и будем еще жить вместе в Петербурге — так и сталось!» Это были слова его, произнесенные в III отделении в то время как после очных ставок, на которые нас сводили, мы возвращались в свои камеры. Но Шевченко и после того не мог догадаться: раздумывая и разводя пальцами, сказал решительно, что не узнает и не может вспомнить, кого перед собою видит. Должно быть, я значительно, изменился за одиннадцать лет разлуки с ним. Я, наконец, назвал себя. Шевченко сильно взволновался, заплакал и принялся обнимать меня и целовать. Через несколько времени, посидевши и поговоривши о нашей судьбе в долгие годы ссылки и о том, как я отыскивал его в Нижнем, где и узнал о его переселении в Петербург, мы отправились пешком в ресторан завтракать и с тех пор несколько раз сходились то у него, то у меня, а чаще всего в ресторане Старо-Палкина.

Незаметно прошло время до 22 августа. В этот день приехал ко мне саратовский губернский предводитель дворянства князь Владимир Алексеевич Щербатов и стал приглашать меня от имени саратовского дворянства взять временно место делопроизводителя в предполагавшемся тогда губернском комитете по улучшению быта крестьян. Мне предложили за мой труд три тысячи рублей серебром и сверх того по двести рублей в месяц на канцелярию во все время существования комитета, которому надлежало открыться на шестимесячный срок. Условия показались мне выгодными; я согласился и через несколько дней отправился в путь. В Нижнем я сел на пароход, который возил на буксире баржи. В то время легких пароходов не случилось, и мне пришлось проскучать в бездействии на пароходе десять дней. К счастию, капитан парохода Иванов был человек очень любезный и занимательный собеседник, прослуживший много лет в американской компании в Ситхе и посетивший Сандвичевы острова, о которых сообщал очень любопытные сведения. В первых числах сентября причалили мы к Саратову, и на другой же день я вступил в исправление своей новой должности. Каждый день приходилось мне со своей квартиры, бывшей в доме Прудентова почти на краю города, ездить в Дворянское собрание, где отправлялись заседания комитета: там у меня была канцелярия, состоявшая из двух писцов и одного помощника. Комитет продолжался вместо шести месяцев семь. Членов комитета — относительно их убеждений и способов заявления мнений о предлежавших вопросах — можно было разделить на три рода. Первые — строгие защитники дворянских интересов, имевшие в виду исключительно выгоду дворянства; вторые — умеренные либералы, которые хотя и стояли за дворянские выгоды, но показывали заботы и о том, чтобы и крестьянам было по возможности выгодно; третьи — /523/ составлявшие, как и везде, меньшинство, стояли за крестьян с готовностью принести жертвы и со стороны дворянства. Но справедливость требует заметить, что из последних были и такие, которые, прослышавши наперед о том, что правительство дает крестьянам свободу, поспешили предложить крестьянам свободу сами, постаравшись удержать за собою землю и освободивши крестьян на таких условиях, на каких сами крестьяне спустя несколько месяцев позже не согласились бы принять этой свободы. С другой стороны, можно было указать и на таких, которых во время комитетских заседаний, судя по их отзывам, надобно было поместить в число крайних крепостников, но которые впоследствии рассчитались со своими крестьянами самым гуманным образом и даже безденежно подарили им земельный надел. Видя это близко, я вполне убедился, что русский человек способен действовать по сердцу так человеколюбиво, как не способен по своим убеждениям. Вообще же саратовский комитет постановил отпустить безвозмездно всех дворовых людей и не удерживать крестьянского имущества в пользу дворянства.






АВТОБИОГРАФИЯ

І. Детство и отрочество

II. Студенчество и юность. Первая литературная деятельность

III. Учительство и профессура в Киеве

IV. Арест, заключение, ссылка

V. Жизнь в Саратове

VI. Освобождение. Поездка за границу. Возвращение. Участие в трудах по крестьянскому делу

VII. Избрание на петербургскую кафедру. Переезд в Петербург.

VIII. Студенческие смуты. Закрытие университета.

IX. Петербургский университет начала 1860-х годов

X. Поездки с ученою целью.

XI. Занятия Смутным временем.

XII. Поездка в Саратов. Лечение в Старой Руссе.

XIII. Поездка в Крым. Учено-литературные труды.

XIV. Премия. Глазная болезнь. «Русская история в жизнеописаниях».

XV. Занятия и поездки.

Примітки










Попередня     Головна     Наступна             Примітки


Етимологія та історія української мови:

Датчанин:   В основі української назви датчани лежить долучення староукраїнської книжності до європейського контексту, до грецькомовної і латинськомовної науки. Саме із західних джерел прийшла -т- основи. І коли наші сучасники вживають назв датський, датчанин, то, навіть не здогадуючись, ступають по слідах, прокладених півтисячоліття тому предками, які перебували у великій європейській культурній спільноті. . . . )




Якщо помітили помилку набору на цiй сторiнцi, видiлiть ціле слово мишкою та натисніть Ctrl+Enter.